– Больше не беспокоят вообще. Но я сам одалживаю картины на время за определенную плату. – В его глазах промелькнули плутовские искры. – Так я могу покупать необходимый мне табачок, – добавил он, воздевая трубку вверх, как бокал, чтобы произнести тост.
Только после этой реплики Ди поняла, какой запах ощущался наряду с обычным табачным: хозяин курил смесь с марихуаной. Она кивнула с видом знатока вопроса.
– Не желаете попробовать? У меня есть все для этого, – предложил он.
– Спасибо, не откажусь.
Он передал ей жестянку с табаком, лист сигаретной бумаги и небольшой кубик смолы. Ди принялась скручивать для себя косячок.
– Ох уж эти молодые девушки! – умиленно произнес старик. – На самом деле наркотики для вас вредны, конечно же. Не надо бы мне соблазнять неискушенных. Сам я курил это всю сознательную жизнь, и мне уже поздно что-то менять.
– И тем не менее вам наркотики не помешали прожить долго, – заметила Ди.
– Ваша правда. Мне в этом году стукнет восемьдесят девять, если не ошибаюсь. И семьдесят лет я курил свой особый табачок каждый божий день, если исключить срок в тюрьме, разумеется.
Ди облизала край пропитавшейся смолой бумаги и закончила трудиться над самокруткой. Прикурила от маленькой позолоченной зажигалки, вдохнула дым.
– Художники употребляли тогда гашиш в больших количествах? – спросила она.
– О, да. Я сколотил на нем огромные деньги. Некоторые тратили на него все до последнего гроша. Дедо[1] страдал от этого больше всех, – добавил он с отстраненной улыбкой и бросил взгляд на карандашный набросок на стене, с виду поспешно выполненную зарисовку женской головки – овал лица и удлиненный тонкий нос.
Ди разглядела подпись под скетчем.
– Модильяни?
– Да. – Глаза старика видели сейчас только прошлое, и разговаривал он будто бы с самим собой. – Он всегда носил коричневый вельветовый пиджак и большую фетровую шляпу с обвисшими полями. Любил говаривать, что искусство должно оказывать на людей воздействие, подобное гашишу: открывать им красоту, ту красоту, которую они обычно не умеют разглядеть. А еще он много пил, чтобы видеть уродливость вещей. Но любил он только гашиш. Грустно было слышать его размышления на эту тему. Насколько я знаю, его воспитывали в строгости. Кроме того, он отличался хрупким здоровьем, и его тревожило употребление наркотиков. Тревожило, но не мешало ими пользоваться до самозабвения.
Старик улыбнулся и закивал, словно хотел показать, что согласен с подсказанным памятью.
– Жил он тогда на Импасс Фальгьер. Был так беден, что довел себя до полного истощения. Помню, он однажды забрел в египетские залы Лувра и вернулся, заявив, что больше во всем музее и смотреть не на что! – Старик весело рассмеялся. – Хотя всегда был преисполнен меланхолии, – добавил он уже снова серьезным тоном. – Вечно носил с собой в кармане томик «Песен Мальдорора» и мог наизусть цитировать множество других стихов французских поэтов. Конец жизни Модильяни пришелся на расцвет кубизма. Возможно, именно кубизм и доконал его.
Ди заговорила тихо и мягко, чтобы направить ход мыслей старика в нужное русло, не нарушая плавности их течения.
– Дедо когда-нибудь творил, будучи под кайфом?
Ее собеседник чуть слышно рассмеялся.
– О, да, – ответил он. – Под воздействием наркотиков он работал очень быстро, непрерывно выкрикивая, что это станет его шедевром, его самым великим произведением, и теперь весь Париж увидит, какой должна быть настоящая живопись. Он выбирал ярчайшие из красок, буквально швыряя их на холст. Друзья внушали ему, что так работать бессмысленно, бесполезно, ужасно, а он тогда посылал их к дьяволу: они казались ему слишком невежественными для понимания, как именно создается искусство двадцатого столетия. Позже, придя в себя и успокоившись, он с ними соглашался, забрасывая полотно в угол. – Старик посасывал мундштук трубки, заметил, что она погасла, и потянулся за спичками. Чары были разрушены.
Ди склонилась вперед на жестком стуле с высокой спинкой, забыв о косяке у себя между пальцами. В ее голосе слышалось с трудом сдерживаемое возбуждение.
– И куда же делись все эти холсты? – спросила она.
Старик вновь прикурил трубку и уселся поудобнее, ритмично втягивая дым и выдыхая его. И это регулярное всасывание и шумный выдох, всасывание и снова шумный выдох постепенно вернули его в мир грез о прошлом.
– Бедняга Дедо, – сказал он. – Ему нечем стало платить за квартиру. Некуда было податься. Домовладелец дал ему двадцать четыре часа, чтобы освободить помещение. Дедо пытался продавать картины, но те немногие, кто понимал тогда, насколько они хороши, имели чуть ли не меньше денег, чем он. Ему пришлось перебраться к другому художнику. Не помню, к кому именно, но там едва хватало места для самого Дедо, не говоря уже о его произведениях. Те картины, которые все же ему нравились, он отдал на хранение близким друзьям. А остальное… – Старик захрипел, словно воспоминание вызвало приступ боли. – Как сейчас вижу: он бросает их в тачку и толкает ее вниз по улице. Находит пустырь, сваливает в центре и поджигает. «А что еще мне остается с ними делать?» – только и твердил он. Я, наверное, мог бы ссудить его деньгами, но он уже был всем должен большие суммы. Однако когда я увидел, как горят его картины, то пожалел, что не вмешался вовремя. Видите ли, я никогда не был святым. Ни в молодости, ни тем более в старости.
– И все полотна, созданные под воздействием гашиша, сгорели в том костре? – Голос Ди перешел почти в шепот.
– Да, – ответил старик. – Практически все.
– Практически? То есть что-то он пощадил?
– Нет, сам он не пощадил ничего. Но кое-что раздал разным людям. Я уже и забыл, кому, но разговор с вами возродил воспоминания. Был вот один священник в его родном городе, который коллекционировал восточные ковры. Не помню, в чем заключалась причина его интереса. То ли из-за их целебных свойств, то ли он считал их предметами высокой духовности. Что-то в этом роде. На исповеди Дедо признался ему в пагубных пристрастиях и получил отпущение грехов. А потом святой отец захотел увидеть, что у него получалось под воздействием гашиша. Дедо послал ему картину, но только одну, насколько я помню.
Самокрутка обожгла Ди пальцы, и она бросила ее в пепельницу. Старик вновь раскурил погасшую трубку, а Ди поднялась.
– Спасибо вам за согласие побеседовать со мной, – сказала она.
– М-м-м… – Сознание этого человек еще не до конца вернулось из прошлого. – Надеюсь, наш разговор поможет вам в работе над диссертацией.
– Разумеется, поможет, – отозвалась Ди. Затем под воздействием секундного порыва она склонилась над креслом хозяина и поцеловала его в лысую макушку. – Вы были очень добры.
Его тусклые глаза снова живо блеснули.
– Много воды утекло с тех пор, как хорошенькая девушка в последний раз поцеловала меня.
– Из всего, что вы мне сказали, только это кажется мне неправдоподобным. – Она еще раз улыбнулась и вышла из двери его квартиры.
Оказавшись на улице, она с трудом сдерживала радость. Какой прорыв! А ведь семестр даже еще не начался! Она сгорала от желания с кем-то поделиться всем услышанным. Но сразу вспомнила – Майка нет: он на пару дней улетел по делам в Лондон. Кому еще можно обо всем рассказать?
Ди зашла в кафе и чисто импульсивно купила почтовую открытку. Потом с бокалом вина села за столик, чтобы написать текст. На лицевой стороне открытки было изображено само кафе и вид улицы, на которой оно располагалось.
Потягивая свое vin ordinaire, она раздумывала, кому бы отправить весточку. Нужно же сообщить новости о результатах экзаменов и членам семьи. Мама, конечно, обрадуется в своей обычной сдержанной манере, потому что втайне всегда мечтала, чтобы дочь стала членом вымирающего светского общества, танцевала на балах и училась гарцевать, демонстрируя выездку лошади. Но она не в силах по-настоящему оценить блестяще пройденного испытания экзаменами. А кто же сможет?