— Катица…
Он повернулся и почти налетел на Хозьянску, которая весело засмеялась, сверкая белыми зубами.
— Марича! — сказал он и ущипнул ее. — Будем с тобою ночью молоть!
— Не знаю, выгорит ли у тебя это дело. Ты ведь этак мелешь каждую ночь! — засмеялась она. — Шел бы лучше спать!
— Завтра воскресенье, высплюсь.
— Сходил бы на престольный праздник в село.
— А что я там один буду делать?
— Попляшем с тобой, — снова засмеялась она.
В комнате сидел старый Балаж с трубкой во рту. Он подал Наци руку; говорил он громко, будто все вокруг глухие, — сам был туговат на ухо.
— Вы тоже будете молоть, дедушка? — прокричал ему Наци в самое ухо. — Тогда звонок перенесем сюда.
— Я ведь говорил, бог ты мой. И все-таки послали. Старого человека куда пошлют, туда он и идет. А что я могу? Бадью еще как-нибудь подниму, — отвечал он, — а уж остальное не по мне. Коров бы мне пасти, коров. И вот звонка я что-то больше не слышу.
Магда переоделась, чтобы уберечь от мучной пыли праздничное платье.
— Магда? — Наци положил ей руку на плечо.
Она улыбнулась. В ее улыбке мелькнуло далекое воспоминание, уже подернутое мглой. Но все-таки хорошее и приятное.
Наци намеренно этого не замечал. Он говорил своим будничным мельничьим голосом.
— Сваришь ужин, — сказал он. — Можешь сварить на троих.
— Ладно.
— Муку возьмешь на мельнице. Приправа в котле.
— Хорошо.
— Значит, на троих, если ты тоже будешь с нами ужинать.
Она кивнула.
В углу сидел Ванек. Ванек — брат Наци по матери; он придурковат, с трудом выговорит одно слово, да и то неразборчиво. Ему восемнадцать лет, лицо тупое, глаза мертвые, невыразительные, но так и кажется, будто в них затаился ужас; голова большая, лоб излишне выпуклый. Губы толстые, рот всегда открыт, из его правого уголка постоянно сочится слюна и стекает по подбородку. Уже три года, как он живет на мельнице. Мать умерла, и братья остались одни: Наци, незаконный сын, и Ванек — тоже. Может быть, именно поэтому в глазах дурачка неосознанной мыслью прячется страх.
Так и сидит горемыка, тихонько сидит, ничем на свете не интересуясь. Весь день он играет на тамбурице одну и ту же песню. Песня его также монотонна, как шум мельничных колес, как всплески воды; она только усиливает и подчеркивает все это однообразие.
Стоит ему отложить тамбурицу, он тут же забывает мелодию. Когда приходит Наци, он его робко окликает.
— Наци!
— Чего тебе?
Наци хорошо знает, что нужно брату, но все-таки спрашивает. Голос его суров, но в нем слышится боль. Ванек показывает на тамбурицу.
— Ты позабыл! Вот что! — И начинает ему петь:
По полю Мария шла,
Исуса на руках несла…
— Этим пальцем начни! Вот тут…
Слабоумный снова играет и счастлив. Он преданно и радостно поглядывает на брата. И так весь день-деньской он наигрывает одну и ту же песню, монотонную и все же полную чувства:
По полю Мария шла,
Исуса на руках несла…
Вечером, когда уже догорела заря, Наци направился к Ферко. Парень, моловший зерно, задержал его у мостков.
— Наци, — попросил он. — Можно мне сегодня уйти? Хотя бы на часок?
Наци остановился и некоторое время смотрел на него.
— Куда? — Голос холодный, не приветливый и не враждебный. — Гулять? На Хотизу? А кто будет засыпать зерно?
— Я договорюсь с девушками. До полуночи они, а потом я. К тому времени они все равно уснут и не смогут работать.
— Ладно, договаривайся. Если же звонок будет звонить слишком долго, всех вас вышвырну с мельницы, понятно?
Парень улыбнулся и стал весело насвистывать. К своей девушке он все-таки пойдет!
Наци зашагал к Ферко. Он охотно к нему заходил. Почему? Об этом он никогда не задумывался. Ферко старик, у него куча детей, но в нем столько жизни, столько здорового крестьянского задора и остроумия. Он одинаков и с девушкой, и со старухой.
Может быть, причиной тому — счастье, дети, домишко и две коровенки.
На мельнице Наци застал только Катицу и хотел уже вернуться.
— Катица, — сказал он мягко. — Ты что, одна?
— Одна. Отец спит.
— Мне уйти?
Она не ответила. Он закрыл двери и сел на скамью. Закурил сигарету, растянулся на старых мешках и стал смотреть в потолок. Лишь иногда поглядывал на Катицу. Она сидела напротив него, опустив голову, точно хотела уйти и не решалась. Хотела бы остаться, да страшно.
— Сейчас уйду. Потерпи, только покурю. Так приятно спокойно покурить; пускаешь дым и думаешь о чем попало… Я думал, приду как раз кстати, и ты меня не прогонишь.
— Я ведь тебя не… — сказала она испуганно.
— Но хочешь, чтоб я ушел.
Она не ответила, только взглянула на него.
— Завтра воскресенье, — продолжал он ровным голосом.
— Да.
— В Поляне престольный праздник. День святого Доната. Пойдешь к обедне? Мы с тобой в прошлом году ходили. — Он посмотрел на нее, улыбаясь. Она улыбнулась тоже, но в ее улыбке было много горечи.
— Да.
— И танцевали с тобой. Ты тогда первый раз танцевала. Ты, Катица, ты! Ты ведь была еще девчонкой. Но тогда ты меня уже любила, правда? Ну, хотя бы совсем немножко!.. Что ж, человек меняется. А я завтра хочу опять туда пойти. Ты пойдешь?
— Нет.
— А как было бы хорошо. Соберется столько народу. Будет музыка, танцы. Мы бы остались до вечера. А потом пошли бы домой. Конечно, одни. Может быть, ты бы опять меня полюбила. Что ты об этом думаешь, Катица?
Он смотрел на нее. Дыхание ее прерывалось, губы были сжаты. Потом она вдруг упала к его ногам и зарыдала. Она плакала судорожно и кусала себе губы.
Наци был поражен. Он бросился ее поднимать.
— Чего ты плачешь, — сказал он ласково. — К чему плакать, да еще при мне. Ведь я ничего тебе не сделал! — Чего она в самом деле плачет! Девчонка еще. И уже женщина. Женщина в ней безумствует. Несколько минут, а потом все будет забыто. Стоит погладить ее по лицу, исполнить то, что она хочет, и можно уходить, не оглядываясь.
Он приподнял лицо Катицы и поцеловал ее. Она смотрела, не понимая; потом неожиданно прижалась к нему дрожа всем телом.
— Ты мой! Мой!
— Конечно, — оказал он машинально и скучающе. — Чьим же мне быть? Конечно, сейчас я твой, если хочешь — весь вечер твой. Человек всегда принадлежит всем, все имеют на него право, как на мельницу: приезжают молоть зерно, затем уезжают. Все так просто.
Он посадил ее на скамью и нагнулся к ней. Катица онемела и широко раскрыла глаза.
— Наци! — воскликнула она вдруг. Ее глаза стали стеклянными, словно только теперь она поняла его.
— Что такое? — Он посмотрел на нее.
Она немного успокоилась и приложила палец к губам.
— Нагнись-ка! Я тебе что-то скажу.
Он нагнулся к ней, но она шепнула так тихо, что он ничего не понял.
— Скажи громче…
Она засмеялась. Ее смех, совсем еще детский, прозвучал так странно и жутко, что он онемел. Синие глаза Катицы сияли чудесным огнем.
— Ну, ребенок у нас будет. Маленький…
Он вспыхнул, взглянул на нее и затаил дыхание. Она тоже на него смотрела. Ее детские глаза просили разъяснения. Она ждала, что он обнимет ее, возьмет на руки и поцелует.
— Ну, поцелуй меня, — сказала она. — Ты ведь говорил, как все будет потом хорошо. У нас будет маленький домик. Я буду баюкать ребенка и петь ему песни. Заведем коровушку, небольшое поле, сад перед домом. Ты останешься мельником, а я буду приносить тебе еду. Утром, в полдень и вечером. Жизнь станет такой хорошей. Ты меня будешь любить, а я буду постоянно о тебе думать. В воскресенье придешь домой, и мы сходим к обедне. Все будет так хорошо. Мы будем жить не богато, но счастливо. И у нас родится ребенок, маленький крикун. Наци, ведь будет хорошо! Ты останешься мельником, я буду работать дома и все для ребенка — для сына; ведь будет сын!