Голос Орлая осекся от подступивших к горлу слез. Задушевное напутствие не могло не тронуть отзывчивых молодых сердец. Все выпускные студенты поголовно принялись усиленно сморкаться, а Редкий, наскоро отерев глаза, выступил вперед, чтобы за всех ответить любимому директору.
Но это уже не входило в программу публичного экзамена. Граф Александр Григорьевич быстро приподнялся с кресла, выразил господам педагогам свою глубокую признательность за «блистательный» первый выпуск и, с милостивым общим поклоном всем присутствующим, поспешил к выходу. Свитою за ним двинулись Билевич и еще кое-кто из других служащих. Все же остальные, так же, как и все студенты, обступили Ивана Семеновича, чтобы наперерыв забросать его вопросами: как понимать его последние слова? Неужто он хочет вовсе покинуть гимназию?
– У хорошего педагога, други мои, должны быть стальные нервы, – отвечал Орлай, – а у меня сталь порядком поистерлась, и пришло мне время искать более мирной пристани от житейских непогод.
– Бог с вами, Иван Семенович! – воскликнул Белоусов, которого, как ближайшего его помощника, такое решение должно было потрясти более других. – Опытному старому капитану грешно покидать свой корабль, когда подымается буря.
– У старого капитана, Николай Григорьевич, есть молодой заместитель, который настолько уже опытен, что зря не посадит корабля ни на мель, ни на подводный риф. На фамильном склепе одного магната в Галиции я прочел как-то, помнится, следующую прекрасную надпись: «Hie finis est invidiae, persecutions et querelae!» («Здесь конец зависти, угнетению и раздору!») Таковую же надпись я желал бы теперь начертать над собою…
Не желаемый склеп, но все-таки более или менее мирную пристань усталый педагог, точно, нашел вскоре. Узнав, что по случаю предстоявшей осенью коронации молодого императора Николая Павловича министр народного просвещения Шишков прибыл в Москву, Орлай в конце лета съездил туда же, и сам министр предложил ему вакантное место директора в Ришельевском лицее в Одессе.
Глава тринадцатая
Тень пушкина тревожит нежинских парнасцев
Каникулы кончились, и воспитанники съехались опять в Нежин. Посреди рекреационного зала, окруженный со всех сторон студентами, стоял профессор-«гвардеец» Соловьев, довольный и сияющий. Он сейчас только вернулся из Москвы и рассказывал о царской коронации и сопровождавших ее блестящих празднествах с таким воодушевлением, что молодые слушатели уши развесили.
– И выпало же вам такое счастье, Никита Федорович! – заметил один из них.
– Я очень счастлив, правда ваша, – отвечал Соловьев, – особенно же потому, что видел при этом случае и Пушкина.
Гоголь, едва ли не один из всех остававшийся до сих пор довольно равнодушным, при имени Пушкина вдруг оживился.
– Как! Вы видели настоящего Пушкина, племянника?
– Настоящего, не томпакового. О дяде я не стал бы слова тратить.
– Да ведь молодой Пушкин живет изгнанником в своей псковской деревне?
– Жил целых два года. Но теперь, перед самой коронацией, государь вызвал его в Москву, обласкал и объявил ему, что отныне будет сам его цензором. Но потому-то до прочтения государем Пушкин и не дает уже никому в руки своих сочинений. А то я непременно привез бы вам, господа, список с его новой исторической драмы.
– Из русской истории?
– Да, из Смутного времени, и главными героями в ней являются первый самозванец и Борис Годунов.
– Какое это должно быть восхищение! А написана драма стихами или прозой?
– Белыми стихами по примеру Шекспира. Да и вещь, говорят, дивная, самому Шекспиру в пору.
– Так Пушкин, значит, все-таки читал ее кому-нибудь в Москве?
– Читал тесному кружку литераторов и профессоров у Веневитинова, и впечатление было громадное. Когда он кончил, все присутствующие со слезами восторга бросились обнимать, поздравлять поэта. Пили, разумеется, шампанское и не расходились до самого утра.
– Господи, Боже мой! Николай Чудотворец, угодник Божий! Да когда же мы-то прочтем эту вещь?
– Кое-что из нее, вероятно, вскоре будет напечатано. Профессор Погодин с будущего января собирается издавать новый журнал «Московский Вестник» и тут же после чтения взял с Пушкина слово дать ему, с разрешения государя, хоть отрывок из его драмы для первой книжки нового журнала.
– Господа! Господа! – вскричал Гоголь. – Вы позволите мне, конечно, подписаться на этот журнал для нашей библиотеки?
– Понятное дело! Обязательно подпишись! – был единогласный ответ.
– А вы, Никита Федорович, видели Пушкина там же у Веневитинова?
– Нет, к крайнему сожалению, я не мог попасть туда. Видел я его потом на званом вечере у княгини Зинаиды Александровны Волконской, о которой вы, конечно, тоже слышали?
– Откуда нам-то, захолустным жителям, слышать?
– Помилуйте! Это среди наших русских дам в своем роде феномен. Княгиня не только пишет повести и сказки – кто их нынче не пишет? – но считается редким знатоком родной словесности, родных древностей, родного быта, причем знает, впрочем, и по-гречески, и по-латыни. Общество истории и древностей российских выбрало ее даже в свои члены. В ее-то салоне стекаются все светила ума и поэзии, среди которых Пушкин блещет теперь ярче всех.
– А что он, и собой красавец?
– Гм… Что вы разумеете под красотою в мужчине девятнадцатого века? Пушкину двадцать семь лет, но на вид можно дать тридцать, роста он среднего, строен, как юноша, и лицом худ. С точки зрения классической красоты, он отнюдь не Аполлон Бельведерский. Но в том-то и сила современного гения, что он своею духовною красотой облагораживает и самые невзрачные черты. От постоянного, видно, размышления на лбу Пушкина врезались глубокие складки и все лицо африканского типа так и дышит мыслью. А темные брови, густые широкие бакенбарды и целый лес вьющихся волос на голове делают его наружность еще выразительнее.
– И в сознании своего гения он говорит поневоле громче обыкновенного и высокопарно? – спросил Кукольник.
– Напротив: голос у него тихий и приятный, речь – простая, общепонятная и льется сама собой.
Но жемчужины остроумия так и сыплются у него экспромтом. Когда же тут лицо его еще разгорится, глаза заискрятся – вы невольно заслушаетесь, залюбуетесь на него, как на первого красавца!
– А одевается он франтом?
– Нет, у Волконской он даже не был во фраке. Черный сюртук у него был застегнут наглухо, черный галстук повязан довольно небрежно…
– Как и подобает поэту! – подхватил Гоголь. – На что ему все эти светские финтифирюльки? Зато в своем рабочем кабинете он, верно, окружил себя разными предметами искусства?
– То-то, что и здесь он, слышно, устроился донельзя неприхотливо. Единственным украшением его кабинета служит повешенный над письменным столом портрет Жуковского. Портрет этот подарил ему сам Жуковский после первого чтения «Руслана и Людмилы» и собственноручно сделал на нем надпись: «Ученику-победителю от побежденного учителя в высокоторжественный день окончания „Руслана и Людмилы“». Этим отзывом Пушкин дорожит более, чем всякими печатными похвалами.
– Эх, Никита Федорович! И как это вы не догадались привезти от него чего-нибудь новенького?
Никита Федорович самодовольно улыбнулся и достал из бокового кармана бумажник, а из бумажника сложенный вчетверо листок.
– Нет, это не то… – пробормотал он, складывая опять листок.
– А! Значит, все же привезли кое-что? Спасибо вам! Но это у вас что же? Также стихи?
– Стихи, да, московских студентов в юмористическом роде. Вы помните, вероятно, эпистолу Ломоносова к Шувалову «О пользе стекла»?
– Еще бы нет:
Неправо о вещах те думают, Шувалов,
Которые стекло чтут ниже минералов.
– Ну вот. А при московском университетском пансионе есть эконом БОлотов, прозванный студентами БолОтовым, большой почитатель огурцов. В честь ему они сложили пародию: «О пользе огурцов».