Я щупаю ее упругие строптивые грудки, чувствуя, как воинственно, испуганно и одновременно покорно стягиваются ее свеженькие сосочки, я щупаю ее крепкий, упругий животик, царапаю его ногтями, она стонет и пищит от страха, унижения и счастья, я перебираю ее юный пушок вокруг сладостного пупочка, который принадлежит отныне только мне, обнажается только для меня, — и снова стонет она своим сочным, влажным, эмоциональным голосом, и я не могу, не могу больше сдерживаться, тонкая мутно-белая реактивная струя вылетает из меня чуть ли не на полметра, и — внутри себя — я кричу, ору, рычу, колочу руками и бешено, судорожно извиваюсь ногами, и задыхаюсь, задыхаюсь, задыхаюсь.
Я поглощаю ее. Она поселяется во мне. Я сам становлюсь ею.
Да, у меня довольно рано, лет в 15, появилась постоянная девушка, и мы были с ней по тем временам очень долго. Но, черт возьми, не мог же я не смотреть вокруг! Они одеваются так, что, даже если не смотреть, всё равно увидишь. О, эти короткие маечки, короткие рукавчики, брючки, из которых в сидячем положении при наклоне вылезает треть голой попы в милых трусиках, тоже норовящих сползти, шея и прилегающая к ней части груди, нет, грудей, вываливающихся из кофточек, эти прозрачные ткани, эти детские голоса: высокие, поющие, грудные, зовущие, пищащие, задыхающиеся от эмоций, от инстинктов, от чувств, от полноты жизни и полноты грудей, льнущих к тебе — к каждому прохожему — возбужденными точками сосков! И это озверение, это бесконечное отчаяние: показывают, но не дают, не дают, не дают! Зачем же тогда показывают?!
В зрелом и пожилом возрасте лучше быть мужчиной. У него опыт, у него деньги, у него уверенность. Он зачастую по-прежнему может. Он знает, как соблазнять. Он царит.
Зрелая или пожилая женщина стремительно теряет или уже потеряла свою красоту. Кому она теперь нужна? Плохо быть женщиной в этом возрасте — с эротической точки зрения. Толстое, бесформенное тело, лицо безо всяких черт, выражающее одну лишь банальность… Ту же, черт возьми, бессмысленность, что и у моих учеников, ту же необоснованность, неоправданность своего существования — по Сартру! Только у мальчиков моих — юные восхитительные тела, обнаженные и глупые, и они одни оправдывают их жизнь. А у женщин во второй половине жизни — дети, поликлиники, магазины, рынки, ЖЭКи, справки, оправдания на родительском собрании, подавление борьбы дочери или сына за независимость… Мерзость, гадость, пошлость, тоска!
То ли дело в юности! О, достаточно просто не быть уродиной, я уж не говорю про красавицу, чтобы к тебе лезли, и лезли, и лезли жаждущие тела, а порой даже и сердца, а ты бы ленивыми щелчками презрительно отгоняла их, наслаждаясь своей властью над ними.
Власть! Опять старик Адлер. Меня возмущало, меня бесило, что все эти нежные пупочки, кроме одного, эти упругие и сладкие грудки, кроме двух, — все не для меня. И эти мохнатые спинки, от которых в твоей собственной спине зарождается молния, а ниже пояса катается молния шаровая, а в ушах гремит гром, и ты жаждешь ливня, ты жаждешь стать ливнем, — они тоже не для меня! А почему? Причины стандартны: робость, неуверенность, неопытность, незнание, неумение соблазнять, невозможность говорить с ними так, чтобы им было интересно, ощущение чуждости им. При не менее противоречивом и мучительном ощущении своего подавляющего интеллектуального превосходства. О, как это было несправедливо! Мне хотелось кричать и выть от этой несправедливости.
Именно поэтому я тоже хотел власти над ними, я хотел унижать их или хотя бы просто обладать ими. Они уязвили меня, они уязвляли меня каждый день! И мне, не считая моей смуглой красавицы — одной, одной за несколько лет! — оставались — опять! — только яростные фантазии. Как мало, как это было ничтожно мало! И каким одновременно богатством это было! В своем мире я царил полностью. Я был настоящим восточным деспотом. Я делал с ними всё — что угодно и с кем угодно.
Дух моих мечтаний (вас смущает это возвышенное, романтическое слово в таком порнушном контексте? Но мои мечты действительно были очень сладостными. Именно не сладкими, сладостными. И не мечты, а мечтания) неплохо отражает картинка, которую я увидел случайно в одном из школьных кабинетов английского, где нам доводилось заниматься. На рисунке была изображена стройная и с формами восточная красавица, почти обнаженная. (Кстати, именно полуобнажение или почти-обнажение возбуждает меня больше, чем полное обнажение). Она грациозно склонилась до земли перед своим властелином. Он же, крутой и надменный, смотрел на нее сверху вниз, сидя на чем-то типа трона. Называлась картина так: «Танцовщица, умоляющая халифа простить ее за ошибку в танце».
Я всех их — пусть и на свой лад — делал арабскими танцовщицами — соблазнительными, гибкими и почти голыми. Все они умоляли меня простить их. И одного движения моего пальца было бы достаточно, чтобы их казнили. Но я не хотел их убивать. Я вообще не жажду разрушать красоту. Мне это противно. Меня зверски, безумно возбуждало именно сознание возможности этого. Меня опьяняла эта безграничная, жуткая и прекрасная власть над их телами, эмоциями и гибкостью, над каждой клеточкой их кожи, над каждым их вздохом, над каждым подъемом их крепких, упругих девичьих грудок с жаждущими меня и окаменевшими от ужаса сосочками, над каждой их надеждой, над каждым звуком их нежных и свежих голосов, над каждым их стоном, над каждым содроганием, над каждым сокращением мускулов их плоских загорелых животиков с доводящими меня до исступления пупочками, над каждым из шелковистых волосиков, которыми покрыты их юные и покорные тела.
Покорные! Ведь на Востоке женщин с детства приучают к покорности. Вообще-то это гаденькое и неправильное воспитание, но, черт возьми, до какого озверения меня доводили такие фантазии!
9
Любил я и развратницу Екендевич из параллельной группы в университете. Она была столь ехидна, что мне даже не хочется называть ее по имени, в отличие от всех остальных. О, какие это были роскошные формы, какая стройность, какая глумливость, игривость и едкость, какое бесстыдство в обнажении, какая радость от эксгибиционизма, какое наслаждение своей красотой! Да, да, ей даже делали замечания ее одногруппницы! Однажды летом она пришла на один интеллектуальный спецкурс в распахнутой рубашечке, под который был только топ, по размеру похожий на верхнюю часть купальника-бикини. Она была ненамного более одетой, чем на пляже. Я — опять, как тогда, в школе! — скромно делал вид, что ничего не замечаю, сидел и что-то писал, хотя в душе и в члене у меня бушевал настоящий ураган, сносивший всё на своем пути.
Ее высоконравственная подружка-дурнушка с большим носом и не вызывающим и тени желания лицом с искренним лицемерием набросилась на нее:
— Ты что, совсем с дубу рухнула? Тебя в метро-то не щиплют?
И она, как и все они, другие, о которых я уже говорил, невзрачная и одетая, утверждая свою власть и моральное превосходство над ней, прекрасной и обнаженной, укоризненно пощупала ее мясистый, гладкий и чувственный живот, провела ногтями по голым ребрам… И Екендевич вынуждена была запахнуться.
В другой раз, на информатике, у нее виден был низ спины и почти половина попы. (Мы с приятелем сидели сзади). Она так привыкла быть голой на людях, что даже, похоже, не замечала, что ее обнажение начало превращаться в настоящую порнографию. Я, опять же, делал вид, что всё нормально, хоть и задыхался от дикого, зверского возбуждения. А что мне еще оставалось? Но ее уродливые носатые одногруппницы! О, они не молчали! Они смеялись и издевались над этой развратной нагой красоткой. Они стыдили ее, как деревенские бабульки. Она пыталась одернуть свой свитерок, но через какое-то время он снова уползал вверх. Она пыталась поднять брюки, но они съезжали вниз… Как она боролась со своим аппетитным телом! Какие иглы упреков с безжалостным вожделением вонзали в ее голый пупок ее обделенные природой одногруппницы! В конце концов она изменила позу, села неестественно прямо, чтобы сменить порнографию на эротику, и просидела так все полтора часа. Я впитывал каждую каплю страдания этого юного, гибкого, бесстыдного тела, не терпящего на себе одежды, но вынужденного одеваться и не могущего даже из-за этого сесть так, как ему хочется.