Он и Панкрац одно и то же? — пришел в ужас капитан. Да, было время, когда капитан с уважением относился к этому мальчику, тогда бы его не оскорбило подобное сравнение, но сегодня? Сегодня! — капитан постарался мысленно припомнить все, о чем говорил с Панкрацем и что пережил; это был невообразимый хаос ощущений, и ничего, кроме разочарования, они в нем не вызвали. Он и не предполагал, что те первые сомнения, закравшиеся в его душу после вчерашней встречи с нотариусом, могут вызвать столь сильное разочарование. Да, это будет катастрофой для молодежи, и не только для нее, — с горечью убеждался капитан, — это гибель для народа, если однажды подобные люди станут его вождями! Но в чем виноват Панкрац? — капитан пытался найти ему оправдание. — Так его воспитали, и разве так уж он неправ, а может, наоборот, прав, говоря о малочисленности рабочего класса и отсталости крестьянства? Следовательно, самое ценное, что есть у человека — его убеждения — невыполнимы, о чем тогда можно мечтать? Так мог рассуждать Панкрац, когда от коммунистов, а затем и от ханаовцев перешел к орюнашам. Это была логика Панкраца, но разве не было в ней чего-то, близкого и ему, капитану?
Да, не витай в облаках, спустись на землю — так можешь хотя бы в душе остаться самим собой, может, тогда и жениться решишься! На крестьянке ли или на интеллигентке, не все ли равно, представится случай, кто-нибудь да найдется, главное, принять твердое решение! В таком случае, какое тебе дело до всего остального; если невозможно сделать так, чтобы всем было хорошо, осчастливь хотя бы самого себя!
Снова Панкрац! — вздрогнул капитан, но теперь уже не только от этой мысли, но и от чего-то, что шло извне. Он уже миновал перекресток, и его нагоняла, двигаясь снизу по соседней дороге, процессия, которую он заметил еще на сквере, но не придал ей значения. Она шла быстро; в ней было около ста человек, в основном молодые люди, среди которых и несколько женщин. Шагали они колонной, построившись по двое, во главе с высоким, бледным, добродушного вида юношей, и все еще пели, но разве это песня орюнашей?
Их песни капитану уже доводилось слышать, но эта звучала иначе. Впрочем, судя по возгласу, последовавшему после пения и подхваченному всеми, капитан мог заключить, что меньше всего речь шла об орюнашах.
С удивлением он огляделся вокруг. Осененный внезапной догадкой, вдруг засомневался, стоит ли продолжать путь. Он не успел еще ни на что решиться, а процессия его уже нагнала и бодро, быстрым шагом проходила мимо. Поравнявшись с ним, все вдруг смолкли, продолжая искоса поглядывать в его сторону; казалось, они затаились, увидев его! Едва миновали последние ряды, как впереди прозвучал громкий лозунг, бурно, может, слишком бурно подхваченный остальными. Они призывали, — причем некоторые из них смеялись, оглядываясь на него, — выступить против навязанного им королевским правительством декрета{22} и в поддержку своей рабочей партии.
Это камень и в его огород! — догадался капитан, и ему стало обидно, но он их тут же попытался оправдать, разве так уж они неправы, откуда им знать, как он относится к ним!
Хорошо же он к ним относится, — что-то в нем самом возмутилось, — чуть раньше он это доказал. Только в чем, в чем он может упрекнуть себя? — разволновался капитан и посмотрел на стоявших на тротуаре зевак. Какой-то упитанный господин бросил в адрес процессии ехидное замечание, и капитан, словно это ему о чем-то напомнило, озираясь по сторонам, спросил себя: где же Панкрац?
Неужели он перепутал, приняв эту процессию за орюнашскую? Если это так, — а иначе и быть не могло, — значит, он должен вернуться сюда.
Правда, он мог пойти и по другой дороге, той, что проходит мимо публичных домов! — вспомнил капитан и, решив, что так все и было, перестал оглядываться и искать, а направился вслед за процессией, которая снова запела.
Как и предположил капитан еще тогда, когда эту процессию принял за орюнашскую, она возвращалась с кладбища, вероятно, после чьих-то похорон, может, одного из своих товарищей. Но куда они идут? Почему так спешат, словно их кто-то преследует?
Конечно же, их преследовали; против них был направлен закон, и в любую минуту их могла задержать полиция; чтобы избежать столкновения с ней, они и торопились!
Капитан снова посмотрел вокруг, но ни впереди, ни позад не было ни одного полицейского. Он решил и дальше следовать за процессией и теперь, когда его уже больше не смущали их взгляды, стал прислушиваться, о чем они поют.
Поначалу не мог ничего разобрать, но мало-помалу, а особенно по одному слову, которым заканчивался припев, понял, что поют они свой гимн «Интернационал».
Слаженно, глуховато-торжественно, то взлетая до самой высокой ноты, то падая, звучали их голоса и, — не солдат ли проснулся в капитане? — он вдруг почувствовал, что шагает с ними в ногу.
Он усмехнулся и тут же содрогнулся от необычной, почти безумной мысли: что, если сейчас, здесь притвориться сумасшедшим, примкнуть, более того, возглавить эту процессию и вместе с ней, выкрикивая лозунги, войти в город? Это был бы отличный способ добиться отставки и перейти на гражданскую службу.
От одного предположения кровь прилила к лицу, участился пульс, сжалось сердце: какая сенсация, но всего лишь сенсация, а в общем-то безумие и риск получить как раз обратный результат, да и…
Мысли в голове перемешались, а сам он был так упоен своей идеей, что не замечал ни улицы, ни домов, перед ним было только неоглядное пространство, тонувшее в бездне.
Его мысль была неосознанной, скорее интуитивной, также интуитивно он перешел с мостовой на тротуар, чтобы немного отстать от процессии.
Он прошел по тротуару несколько шагов и столкнулся почти нос к носу с человеком, на котором он поначалу заметил только что-то блестящее. Слух еще был не в состоянии разобрать вопроса, а глаза — различать предметы. Когда глаза привыкли и он стал ясно видеть, — впрочем, такое состояние длилось всего мгновение, — капитан застыл на месте, ноги похолодели, кровь отлила от лица, и весь, словно одеревеневший, он поднял руку, отдавая честь. Перед ним стоял все тот же генерал, которого он встретил в полдень!
Здесь улица сужалась, спускаясь круто вниз, — это и была та его бездна! — а в стороне от нее, впрочем, сейчас уже неразличимые, раскрыли свою пасть древние городские ворота, в глубине которых в сиянии сотен свечей сверкал заветный алтарь и из которых вели на улицу широкие каменные ступени.
Генерал, вероятно, из комендатуры, расположенной поблизости, спустился сюда именно по этим ступеням. В свете ближайшего, уже зажженного уличного фонаря блестели его золотые эполеты, не из-за них ли, — только сейчас, когда они уже не были видны, он это осознал, — таким ярким показалось капитану сияние алтарных свечей? Какое теперь это имело значение, блеск золотых генеральских эполет для него уже погас, перед ним было мясистое, холодное, перекошенное злостью лицо, наконец до него дошло, что генерал его спрашивает, что за орава прошла и почему он, словно в беспамятстве, плетется за ней?
Теперь вновь перед капитаном засверкали генеральские эполеты и снова вернулась способность мыслить: самое время было что-то выкрикнуть, притворившись сумасшедшим! Но слова помимо воли слетали с губ, слова не его, чужие, сопровождаемые только едва приметным сомнением: сказать ли правду, сказать ли, что это были за люди? Но генерал мог это уже и сам знать, с уст капитана не случайно сорвались слова об этих людях. В свое же оправдание он сказал, что спешит в театр; поэтому пусть господин генерал извинит — он хотел извиниться за свою оплошность, когда в спешке чуть не сбил генерала с ног. Но тот его прервал, поморщившись и подозрительно сверля глазами:
— Эта банда? Да разве в городе нет полиции?
— Я не встретил ни одного полицейского, господин генерал! — вздохнув с облегчением, ответил капитан и покраснел, поняв смысл сказанных слов.