Холодок пробежал у него под сердцем; осторожно, делая вид, что его ничего не связывает с этим стариком, Панкрац приблизился к нему. Прислонившись спиной к балюстраде и убедившись, что за ним никто не наблюдает, он хотел незаметно дотронуться до Смуджа или, может, даже потрясти его. И уже было решился это сделать, как что-то его остановило; он колебался.
Наконец тронул старика за плечо и, продолжая одной рукой держаться за балюстраду, второй приподнял голову, заглянув в лицо, но тут же выпустил ее и отдернул руку. Не из-за той ли парочки, что обернулась?
Не только под сердцем, но по всему телу, с ног до головы прошел озноб; секунду он стоял, не зная, куда спрятать руку, прикасавшуюся к Смуджу.
X
Расставшись с Панкрацем и оставшись один, старый Смудж прошелся немного по направлению к дому Васо и остановился, задержавшись взглядом на тумбе с объявлениями; его внимание привлекли яркие краски рекламы, но еще больше заинтересовала его белая, так давно ему знакомая театральная афиша, только теперь она была чуть длиннее и немного уже. На ней большими буквами, слишком большими даже и для его плохого зрения было написано: «ФАУСТ».
Не без колебания подошел он ближе и стал ее изучать, прочитав сначала название, а затем по порядку и все остальное. Но от мелких букв у него зарябило в глазах, белая бумага на мгновение вдруг сделалась черной, потом снова превратилась в белую. Только после того, как улеглось первое возбуждение, он смог сконцентрировать внимание и на отдельных буквах, и на именах, да и получше разобраться в своих ощущениях: что, если и впрямь пойти?
Чуть раньше, когда это предложил ему капитан, он, правда, поначалу растерявшись, чуть не отказался, поэтому Панкрац мог быть спокоен и не перебивать его. Но разве не был бы спектакль бальзамом на его растерзанную душу? Откровенно говоря, с первой минуты, как только капитан упомянул о театре и, увлекшись, разговорился о «Фаусте», он снова вспомнил о всех своих вчерашних переживаниях, связанных с театром, и уже тогда приятно защекотала нервы вкрадчивая мысль: а не пойти ли и самому в театр?
Но приходилось считаться с другими, прежде всего, с Панкрацем. Он не сомневался — так оно и оказалось, — что тот будет против. Главное же, — он это понимал, ведь для Васо он отнюдь не желанный гость! — не мог же он исчезнуть из дома на целый вечер, предварительно с ним не договорившись, да еще потом беспокоить его своим поздним возвращением. Затем, затем… вспомнив, как разволновался вчера, — страх от этого так и не прошел, — можно ли быть уверенным, что поход в театр не выведет его из равновесия еще больше, чем вчера?
И все же, скажи капитан Панкрацу хотя бы еще одно слово и согласись тот, разве он сам тут же не присоединился бы к ним?
Но капитан, не проронив ни слова, ушел, за ним последовал и Панкрац и теперь считает, что он уже дома! Да и где ему еще быть и что ему вообще позволено делать? Все уже решено, да и поздно что-либо предпринимать, может, это и к лучшему! Взглядом, полным тоски, смотрел он, как раньше на капитана, на цифры на афише, означавшие начало и конец спектакля. Затем, совсем расстроившись, отвернулся и, ссутулившись, направился к дому Васо. Перепутав поначалу улицу и попав не в тот дом, он, в конце концов, отыскал нужную ему квартиру. Девочка-служанка с ребенком еще не вернулась с прогулки, следовательно, в доме никого не было, он сел на диван, вытащил письмо Йошко и стал разбирать его закорючки.
Отпустят маму или нет? — спрашивал он себя, прочитав письмо. Должны бы; если не поможет вмешательство Йошко, то наверняка это удастся сделать Васо! Только бы он пошел в полицию и только бы Панкрац, уйдя с капитаном, не забыл также заглянуть туда, к Васо, — опасения не оставляли его.
Так он сидел в состоянии полной неопределенности и страха и долго, долго ждал, может, Панкрац, как обещал, заглянет сюда, чтобы сообщить о результатах вмешательства Йошко. Комната погрузилась в сумерки, вернулась служанка и, уложив ребенка спать, занялась своими делами на кухне, — возможно, готовила ужин, — а Панкраца все не было!
Наверное, ему просто не захотелось идти сюда, ведь от него всего можно ожидать! Или ему нечего было сообщить, а если и было, то, вероятно, только плохое.
В этом, конечно, только в этом было все дело! — мысли его с каждой минутой становились все более мрачными. — Пусть Блуменфельд подкупил жандармов, разве они посмели бы трогать старую, не имея на то специального распоряжения из уезда! Задним же числом уездный начальник или не захотел, или не мог отменить его — да и как бы он это сделал, если речь шла об убийстве, и не об одном, а о двух сразу!
Кх-а, только Панкрац с его наглой легкомысленностью мог себе вообразить, что все это гроша ломаного не стоит и что можно будет легко отделаться штрафом! Кончится все гораздо хуже, чем можно было предположить, поначалу уже видно, так есть ли смысл скрывать? Не лучше ли во всем признаться, сказать, что все, — хотя бы то, что произошло с Ценеком, — только несчастный случай!
Но они и слышать об этом не хотят, так что же теперь делать?
Как поступить? — он мучительно всматривался в темноту, а в душе стало беспросветно темно: о, зачем он послушался Панкраца и не уехал, когда была возможность, с нотариусом обратно! Теперь был бы уже с мамой! Она была бы не одна, да и он не был бы так одинок, они бы друг друга утешали, и, может, сейчас она бы позволила ему взять всю вину на себя! Конечно, жить ему осталось недолго. Он им об этом сказал, да и сам с каждым днем все больше в том убеждается, к тому же к нему, такому немощному, судьи были бы более Снисходительны! Самое главное, — как этого не поймет мама! Дело было бы окончательно закрыто, и Йошко, — хотя бы Йошко! — раз и навсегда обрел спокойствие, не опасаясь шантажа, на который, наверное, и рассчитывал Панкрац, строя свою замысловатую защиту! Да, он рассчитывает, а, напротив, разве не самое время этого бездельника теперь, когда он получает плату от полиции, — как он сам признался Васо, — или совсем вычеркнуть из завещания, или хотя бы до минимума свести его содержание?
Для этого он вчера утром и хотел пригласить нотариуса домой, а сегодня вечером по дороге домой намеревался с ним поговорить! — вспомнилось ему, и он размышлял, как в этом убедить и маму. И вдруг пришел в ужас: пробили стенные часы, оставалось четверть часа до начала спектакля! Всего четверть часа, а Панкраца нет — не схватили ли его в полиции, когда он пришел туда?
Если это так, то каждую минуту за ним могут прийти жандармы! Заберут и посадят в камеру одного, без мамы, без единой души, одного-одинешенького!
Холодный пот выступил на старческом лбу. Разумом он понимал, что, пока Васо с ними, ни Панкрацу, ни ему, во всяком случае первое время, опасаться нечего. Но малодушие и страх были настолько сильны, что почти заглушили голос рассудка. Его душил кашель, он встал и с трудом добрался до окна; придя немного в себя, стал растерянно оглядываться вокруг. Вдруг вздрогнул и уставился в окно. В доме на противоположной стороне улицы, — может, уже и раньше? — кто-то играл на рояле.
Тритрира-рара-титити! — журчали, трелью разливаясь звуки; тримрара! — постучались они и в его растерзанную, словно камнем придавленную, душу и что-то в ней отпустило, оборвалось, мрак рассеялся, вместе с облегчением пришла мысль: стоит ли сидеть здесь, ожидая возможного ареста, не лучше ли уйти в театр и тем самым его избежать?.. Или если не существует опасность быть арестованным, то тем более, почему бы не пойти в театр, где он сможет встретить Панкраца и обо всем его расспросить?
С тех пор как с кларнетом под мышкой и с подписанным договором на покупку трактира в кармане он покинул театр, он больше никогда туда не возвращался! Никогда, а жизнь проходит, уже близок ее конец, и в каждом его покашливании, в каждом перебое сердечного ритма виден смертельный оскал. Так почему же еще раз не посетить то место, где когда-то в юности он слушал эту музыку? Сейчас он уже не будет так волноваться, как вчера; этого не случилось бы и вчера, если бы его не потрясла продажа кларнета, последнего воспоминания о давно ушедшей юности!