Чёрная кошка, или Злой дух
Михаил Пронин
© Михаил Пронин, 2016
ISBN 978-5-4474-5743-3
Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero
Я понял, что буду писателем, когда после дембеля, отслужив два года по призыву в мотострелковой дивизии, поступил на факультет журналистики МГУ. Учиться было легко и приятно, а тут ещё в меня влюбилась отменных форм девушка, тоже первокурсница университета, но с психфака. Она любила меня явно крепче и горячее, чем я её. И потому я наслаждался жизнью, не испытывая никаких угрызений. Ещё я увлёкся творчеством и загадочной судьбой Гоголя – штудировал воспоминания и письма его современников, а также монографии его бесчисленных биографов. Один из сделанных мной выводов меня потряс: этот наш национальный гений, в отличие от другого, от Пушкина, совсем не был избалован женским вниманием. Более того, совершенно очевидно, что он так и помер девственником. А меня-то, беззаботного студента, уже вдруг полюбили, да ещё как! Плоть моя торжествовала, а справедливый разум возмущался: я ведь далеко не Гоголь по таланту и ничем не заслужил нахлынувшего половодья чувств. На этом контрасте, своего счастья и гоголевского безрыбья, я однажды до того расчувствовался, по-мужски соболезнуя бессмертному классику, что решил досконально разобраться, почему же у него «не сложилось». И сел писать!
Повесть об официозном праведнике Гоголе, измысленную под таким фривольным углом зрения, опубликовать в те подцензурные годы было невозможно (да и теперь-то на всём белом свете нашлось, как видим, лишь одно смелое издательство). Моя девушка с психологического попросила почитать мою рукопись своего знакомого, детского поэта, – он был известен, издавался огромными тиражами. Но главное, он был лежачий инвалид, и девушка за ним ухаживала. Я неприличным образом потерял дар речи, увидев в кожаном кресле-каталке седую лобастую голову, которая покоилась на младенческом тельце с кукольными высохшими ножками, небрежно задрапированными тонким пледом. Но больше всего поражал какой-то брутальный оптимизм этого человека. Поэт сказал мне, что проглотил мою повесть залпом, не отрываясь, а затем перечитывал её всю ночь, не в силах заснуть. «Продолжайте писать прозу, молодой человек, ни в коем случае не останавливайтесь!» – настаивал он. Уже давно ушёл он из жизни, ещё раньше расстался я с любящей, но нелюбимой девушкой, а сочинять, конечно, бросил… в твёрдой уверенности, что это она, добрая душа, подговорила поэта дать мне лестный отзыв. Стимул писать художественную прозу вернулся ко мне спустя годы, когда я уже был матёрым редактором и успел поработать в штате крупнейших отечественных СМИ. Редактору пристало обладать обширной эрудицией, в том числе в сфере литературы и искусства. Так что не только любопытства ради, но и по долгу службы взял я как-то в руки новинки, одну за другой подряд, от самых модных авторов, оперативно отмеченные престижными литературными премиями. С недоумением осилил первый роман, кое-как дожевал другой, напечатанный завидным тиражом, и потом постыдно забуксовал на тривиальном и пресном опусе третьего лауреата. Я был раздосадован и разочарован. А давай, подумал я свирепо, попробую тряхнуть стариной и создать задорную вещицу, нарушающую унылые каноны, – роман, который мне бы, как требовательному читателю, было интересно когда-нибудь перечитать…
Кажется, опыт удался. Во всяком случае, теперь я точно знаю, что мой лучший читатель – это я сам.
Аутодафе
Воды глубокие
Плавно текут.
Люди премудрые
Тихо живут.
А. С. Пушкин
I
Денег оставалось мало; но он полагал себя неуязвимым, не падал духом, веря в свой успех, в свою счастливую звезду как никогда… Он начал печататься, и его читает образованнейшая часть публики; его обласкал сам Жуковский, великодушно предрекая ему славу первого писателя на Руси; он весьма нежданно – фортуна! – стал дружен с влиятельным Плетнёвым, и скоро конец, конец его ничтожному, душу выворачивающему чиновничеству! К Новому году Плетнёв обещает выхлопотать для него должность преподавателя-педагога в женском институте; представьте себе: милые улыбки, умные беседы, искромётная игра ожившего вдохновения… – о, это святое, отличное место!
Известно, когда всё кругом вселяет надежды, когда всё так благополучно складывается, – тогда уж везёт даже в мелочах. Вот и климат нелюбимого Петербурга, худой, скверный, вредный своей непрестанной удушливой мокротой и тяжёлыми, влажными испарениями, поднимающимися из гранитного колодца грязно-чёрной реки, да и сам город, удручающий одним даже каменно-серым видом своим, всегда несколько насупленный и как будто напоминающий образцовый тюремный двор, – оба они, и климат и город, этим летом вдруг переменились. Он жил в столице второй год, но впервые впитывал в себя её такой горячий, не по-северному знойный воздух, грелся в позабыто щедрых лучах обжигающего июльского солнца, видел над собой словно другое, обновлённое небо… Над Петербургом небо, к прискорбию, никогда не бывало синим-синим, как море в послеполуденный штиль, но нередко было усеяно какими-то сплющенными не то серыми, не то чёрными, не то чёрно-серыми тучами, с беззастенчивой готовностью источавшими из себя влагу в любых количествах. Оно, это бессмертное небо, не было, впрочем, и теперь сколько-нибудь синим, но не было и обыкновенным, имперски-неприветливым небом – вся тёмная, тоскливая краска, казалось, навеки убралась с широкого холста небосвода, оно очистилось и стало белёсым, совсем-совсем высоким и белёсым, до свечения, будто где-то в вышине образовался стойкий парной туман, очень тёплый и немного элегический. Всё равно это было лучшее небо, какое мог себе придумать педантичный и начальственный Петербург. Между тем город тоже сделался как бы сердечнее, общительнее: откуда только народ взялся! Словно всё пряталось по дворцам да подвалам, а как объявилось солнышко, живые души встрепенулись и, торопясь и захлёбываясь, окунулись с головою в круговорот жизни.
Хороший день. И дышится так легко – ни разу в груди не кольнуло. Он вышел на Невский. Ярмарка лиц, жаждущих богатства, чинов, новых знакомств, развлечений. А вон цыгане пристают к почтенным прохожим. Если в городе появились цыгане – о, значит, погода действительно превосходна. Приглядевшись повнимательней, он облегчённо заметил, что цыгане лезут погадать лишь к тем, кто победнее одет либо непразднично смотрит… и всё ж, и всё ж… он всегда внутренне боялся, а если откровенно, то и чурался этой бесцеремонной нации.
– Эй, симпатичный, – схватила-таки его за рукав загорелая разбитная цыганка, в измятом, пахнущем конским потом цветастом русском сарафане, с поддельным ожерельем на короткой и крепкой шее. – Можно тебя о чём-то спросить?
Он растерялся и молча остановился. Любопытство боролось в нём со страхом и брезгливостью. Цыганка была стара, грязна, боса, помертвелые щёки висели на широком её лице ватными клочьями. Самое же страшное: она загородила от него своим дряблым, толстым телом остальной тротуар, как бы оттеснив от иных гуляющих и словно лишив его их защиты. Чёрные, как смола, круглые глаза её смотрели в его лицо нагло, неотрывно, будто околдовывая.
Он не хотел пойти за ней, но неизвестно почему пошёл. Она отвела его в сторону от нарядного и безмятежного людского движения, под окна наглухо закрытого по случаю воскресного дня глянцево-прилизанного департамента, и задержала подле одинокого высыхающего куста, давно пережившего свой век. Он уже немного опомнился и собрался уйти, удивляясь, чего это он свернул сюда, но старая цыганка легонько отталкивала его и не пускала. Потом она быстро затараторила на родном языке, и откуда-то подошла другая цыганка – совсем юная, лет шестнадцати, а то и меньше, опрятно черноволосая, с фаталистически горящими глазами. Он остался наедине с этой молодой, всё порываясь уйти.