«Отличный свидетель, – подумал Мартин, слушая Бранковича. – Спокойный и бесстрастный. Каждый факт на своем месте, каждая цифра выделена».
В памяти Мартина начали возникать забытые воспоминания о годах войны, точно изображения на фотопленке в проявителе. Он вынул записную книжку и стал по привычке делать пометки.
Лиз и Иоганн затаив дыхание приобщались к истории, казавшейся им столь же далекой и нереальной, как Пунические войны или вторжение Цезаря в Британию.
Элис закрыла глаза. Ей хотелось отключиться, не слушать монотонный голос Бранковича, но тот продолжал:
– В октябре нацистские армии вступили в наш район в центральной Сербии, который граничил с территорией, освобожденной партизанами. Мой родной город Карловац был невелик и насчитывал не больше пятнадцати тысяч жителей, но он стал центром Сопротивления. Мы ненавидели захватчиков. Уже через три месяца в наших горах действовал один из самых больших партизанских отрядов. Партизаны стали нарушать коммуникации немцев. Они взорвали четыре железнодорожные линии. К октябрю они освободили два города, и три тысячи нацистских солдат и местных предателей оказались в окружении. Генерал Лист посылал фельдмаршалу Кейтелю одну просьбу о помощи за другой, и в результате была разработана система чрезвычайных мер. Генерал Бомер издал приказ о коллективной ответственности населения – приказ, который обрекал на смерть миллионы невинных людей во всей оккупированной Европе во имя установления «нового порядка», провозглашенного Гитлером. Я простой человек, и у меня не хватит слов, чтобы рассказать, что нам пришлось пережить за эти шесть месяцев оккупации. Попробуйте представить себе, что бы вы чувствовали, если бы японцы вторглись в Австралию, тогда вы поймете. Пусть дальше рассказывает Курт.
Кеппель медленно прошел в другой угол сарая, словно направляясь к месту для свидетелей, молча посмотрел на Мартина, на фон Рендта, снова на Мартина и только потом заговорил тем хладнокровным тоном, каким в суде дают показания полицейские.
– Мое имя Курт-Вильгельм Кеппель; я родился в Дрездене, мой отец был часовщиком. В тысяча девятьсот тридцать восьмом году, когда меня призвали в вермахт, я, как и отец, работал часовщиком. Тогда мне было восемнадцать лет. Вы, кажется, удивлены? Тем не менее это правда, я, как это пишут в книгах, поседел за одну ночь. Я был обыкновенным немецким парнем. Мы не были чудовищами, но нас учили быть грубыми, надменными, жестокими; нам внушали, что мы раса господ. Я испытывал только гордость, когда мы входили в Австрию. С искренним патриотическим пылом я помогал вернуть родине Судеты. Я был послушным солдатом «третьего рейха», и мой долг заключался в том, чтобы распространить его цивилизацию по всему миру. Это был триумфальный марш по многим странам, и всегда находились граждане, которые кричали «ура» и бросали нам цветы; это заслоняло от нас подлинную суть вещей. Нам было положено завоевывать симпатии населения, а не озлоблять его. Но особые части – зондеркоманды, вроде той, которую возглавлял он, – и Кеппель указал пистолетом на фон Рендта, – расправлялись с патриотами, коммунистами, либералами, евреями, всеми теми, кто противился благодетельным планам фюрера относительно неполноценных рас.
По странной случайности мне не пришлось увидеть ни одного кровопролития, пока мы не вступили в Югославию. Там война предстала перед нами без прикрас. Мы были поражены тем, что эти Untermenschen не любят нас, и искренне возмущались, когда они нападали на нас. Как американцы во Вьетнаме, мы никак не могли понять, почему нас не любят. Наш долг отчасти состоял в том, чтобы нас полюбили, особенно здесь, где все казалось вдвойне чужим, так как даже их алфавита мы не знали.
И когда мы ходили по их улицам, мы не чувствовали себя спокойно и уверенно. Славяне оказались не только низшими существами, но и опасными.
В июле наш батальон отправили в Скопле охранять железную дорогу, по которой наши составы направлялись в Грецию. Тогда-то мы и увидели другую сторону войны. Однажды партизаны – мы называли их бандитами – взорвали пути. Наш поезд атаковали плохо вооруженные, плохо одетые люди, которые, однако, сражались так, как могли сражаться только солдаты фюрера. Это были совсем не бандиты, а партизанская армия, которая разгромила наш батальон, и многие наши солдаты были убиты.
Мы просто не могли этому поверить. До сих пор мы только побеждали. Мы восторженно кричали: «Зиг хайль!» Нам казалось, что мы не только непобедимы, но и бессмертны.
В солнечный октябрьский день мы похоронили Гюнтера, Петера и Вольфганга; но мы не осознали, что это значило. Мы были слишком потрясены тем, что три наших товарища теперь окоченевшие трупы.
Наш капитан призвал нас во имя фюрера отомстить за них; наш командир построил нас и прочитал приказ фельдмаршала об ответных мерах:
«За каждого убитого немецкого солдата умрут сто сербов».
«За каждого раненого немецкого солдата умрут пятьдесят сербов».
Мы не задумывались над бесчеловечностью этого приказа. Ведь Гитлер сказал: «Мы должны быть жестокими с чистой совестью. Мы должны уничтожить всех наших врагов, используя все достижения науки и техники». Триста сербов – это даже мало за жизни Гюнтера, Петера и Вольфганга.
Каждому из нас дали выпить по большой кружке водки, и мы выступили, держа автоматы наготове, возбужденные алкоголем, полные жгучей ненависти. Мы шагали еще более гордо, готовые преследовать в горах «бандитов-партизан», осмелившихся нам сопротивляться, и истреблять их до последнего. Мы уже получили «крещение кровью».
И только когда мы вошли в огромный двор, полный людей – старых и молодых, – окруженных солдатами из нашей части с винтовками наготове, я понял, что никакого сражения не будет. Мы были разочарованы. Какое отношение имеет кучка этих мирных жителей к нашей мести? Мне приказали отделить мальчиков от отцов. По-видимому, командир усомнился в силе моего солдатского духа.
Я пересчитывал их и чувствовал себя очень неловко от того, что держал под прицелом таких малышей. Они перешептывались. Кто-то даже захихикал. Они не догадывались, что их ждет. Некоторые, самые маленькие, плакали. Это подействовало даже на мое одурманенное алкоголем сознание, но и тогда я еще не понимал, что же должно произойти.
Кеппель указал на фон Рендта.
– Он был там, в своей черной эсэсовской форме, и отдавал приказы за своего штурмбаннфюрера, так как он говорил не только по-немецки, но и по-сербски.
– Ложь! – воскликнул фон Рендт. – Я уже сказал вам, что никогда не служил в эсэсовских частях и по-сербски не говорю.
Кеппель не обратил на его слова никакого внимания.
– Теперь ему не уйти от правосудия; но если уж говорить о торжестве справедливости, то перед судом должна была предстать почти вся немецкая армия за то, что произошло в тот день в Карловаце, когда простых солдат вермахта можно было отличить от эсэсовцев только по их форме.
Иоганн растерянно посмотрел на дядю. Если все, что они рассказывают, правда, значит в его жилах течет кровь военного преступника. «Немыслимо, – твердил он себе. – Дядя Карл старый глупец, помешавшийся на прошлом, но он не злодей».
Фон Рендт задергался, стараясь разорвать веревки.
– Говорю вам, что я никогда не был в Карловаце.
– Но зато я был там, на этом дворе, – негромко сказал Бранкович, – я и триста других школьников. Тогда мне было семнадцать лет, и я учился в последнем классе.
Его слова въелись в сознание Иоганна, как кислота.
Постепенно далекий мир юности двух незнакомых людей становился его миром. Он разделял страдания Бранковича и мучительные сомнения Кеппеля, которые вставали за этим сухим изложением событий. Настоящего не существовало. В тот давний день это он был школьником из далекого сербского городка, и прошлое этих людей каким-то неведомым образом стало его прошлым.
Лето кончилось. Улетели птицы. Уехал отец. В реке отражается ярко-желтая листва ив, горы вокруг пылают золотом и багрянцем, теплые дни становятся все короче, ночи холоднее. Война. Поражение.