Не узнал Маргариту мастер. Голая ведьма теперь неслась в тяжёлом бархате, шлейф трепало по крупу, трепало вуаль, сбруя ослепительно разбрызгивала свет от луны.
Амазонка повернула голову в сторону мастера, она резала воздух хлыстом, ликовала, хохотала, манила, сквозь вой полёта мастер услышал её крик:
– За мной! Там счастье!
Очевидно, она поняла что-то ранее мастера, тот подскакал к Воланду ближе и крикнул:
– Куда ты влечёшь меня, о великий Сатана?
Голос Воланда был тяжёл, как гром, когда он стал отвечать.
– Ты награждён. Благодари, благодари бродившего по песку Ешуа {184}, которого ты сочинил, но о нём более никогда не вспоминай. Тебя заметили, и ты получишь то, что заслужил. Ты будешь жить в саду, и всякое утро, выходя на террасу, будешь видеть, как гуще дикий виноград оплетает твой дом, как цепляясь ползёт по стене. Красные вишни будут усыпать ветви в саду. Маргарита, подняв платье чуть выше колен, держа чулки в руках и туфли, вброд будет переходить через ручей. Свечи будут гореть, услышишь квартеты, яблоками будут пахнуть комнаты дома. В пудреной косе, в стареньком привычном кафтане, стуча тростью, будешь ходить гулять и мыслить.
Исчезнет из памяти дом на Садовой, страшный Босой, но и исчезнет мысль о Га-Ноцри и о прощённом игемоне. Это дело не твоего ума. Ты никогда не поднимешься выше, Ешуа не увидишь. Ты не покинешь свой приют. Мы прилетели. Вот Маргарита уже снизилась, манит тебя. Прощай!
Мастер увидел, как метнулся громадный Воланд, а за ним взвилась и пропала навсегда свита и боевые чёрные вороны. Горел рассвет, вставало солнце, исчезли чёрные кони. Он шёл к дому, и гуще его путь и память оплетал дикий виноград. Ещё был какой-то отзвук от полёта над скалами, ещё вспоминалась луна, но уж не терзали сомнения, и угасал казнимый на Лысом Черепе, и бледнел и уходил навеки, навеки шестой прокуратор Понтийский Пилат.
Конец
Главы из второй полной рукописной редакции
(1937–1938 гг.)
Явление героя
– Я – мастер, – сурово ответил гость и вынул из кармана засаленную чёрную шапочку. Он надел её и показался Ивану и в профиль и в фас, чтобы доказать, что он мастер. – Она своими руками сшила её мне, – таинственно добавил он.
– А как ваша фамилия?
– У меня нет больше фамилии, – мрачно ответил странный гость, – я отказался от неё, как и вообще от всего в жизни. Забудем о ней!
Иван умолк, а гость шёпотом повёл рассказ.
История его оказалась действительно не совсем обыкновенной. Историк по образованию, он лет пять тому назад работал в одном из музеев, а кроме того, занимался переводами. Жил одиноко, не имея родных нигде и почти не имея знакомых. И представьте, однажды выиграл сто тысяч рублей.
– Можете вообразить моё изумление! – рассказывал гость, – я эту облигацию, которую мне дали в музее, засунул в корзину с бельём и совершенно про неё забыл. И тут, вообразите, как-то пью чай утром и машинально гляжу в газету. Вижу – колонка каких-то цифр. Думаю о своём, но один номер меня беспокоит. А у меня, надо вам сказать, была зрительная память. Начинаю думать: а ведь я где-то видел цифру «13», жирную и чёрную, слева видел, а справа цифры цветные и на розоватом фоне. Мучился, мучился и вспомнил! В корзину – и, знаете ли, я был совершенно потрясён!..
Выиграв сто тысяч, загадочный гость Ивана поступил так: купил на пять тысяч книг и из своей комнаты на Мясницкой переехал в переулок близ Пречистенки, в две комнаты в подвале маленького домика в садике. Музей бросил и начал писать роман о Понтии Пилате.
– Ах, это был золотой век, – блестя глазами, шептал рассказчик. – Маленькие оконца выходили в садик, и зимою я редко видел чьи-нибудь чёрные ноги, слышал хруст снега. В печке у меня вечно пылал огонь. Но наступила весна, и сквозь мутные стёкла увидел я сперва голые, а затем зеленеющие кусты сирени. И тогда весною случилось нечто гораздо более восхитительное, чем получение ста тысяч рублей. А сто тысяч, как хотите, колоссальная сумма денег!
– Это верно, – согласился внимательный Иван.
– Я шёл по Тверской тогда весною. Люблю, когда город летит мимо. И он мимо меня летел, я же думал о Понтии Пилате и о том, что через несколько дней я допишу последние слова, и слова эти будут непременно – «шестой прокуратор Иудеи Понтий Пилат».
Но тут я увидел её, и поразила меня не столько даже её красота, сколько то, что у неё были тревожные, одинокие глаза. Она несла в руках отвратительные жёлтые цветы. Они необыкновенно ярко выделялись на чёрном её пальто. Она несла жёлтые цветы. Она повернула с Тверской в переулок и тут же обернулась. Представьте себе, что шли по Тверской сотни, тысячи людей, я вам ручаюсь, что она видела меня одного и поглядела не то что тревожно, а даже как-то болезненно.
И я повернул за нею в переулок и пошёл по её следам, повинуясь. Она несла свой жёлтый знак так, как будто это был тяжёлый груз.
Мы прошли по кривому скучному переулку безмолвно, я по одной стороне, она по другой. Я мучился, не зная, как с нею заговорить, и тревожился, что она уйдёт и я никогда её более не увижу.
И тогда заговорила она.
– Нравятся ли вам эти цветы?
Отчётливо помню, как прозвучал её низкий голос и мне даже показалось, что эхо ударило в переулке и отразилось от грязных жёлтых стен.
Я быстро перешёл на её сторону и, подходя к ней, ответил:
– Нет.
Она поглядела на меня удивлённо, а я вгляделся в неё и вдруг понял, что никто в жизни мне так не нравился и никогда не понравится, как эта женщина.
– Вы вообще не любите цветов? – спросила она и поглядела на меня, как мне показалось, враждебно.
Я шёл с нею, стараясь идти в ногу, чувствовал себя крайне стеснённым.
– Нет, я люблю цветы, только не такие, – сказал я и прочистил голос.
– А какие?
– Я розы люблю.
Тогда она бросила цветы в канаву. Я настолько растерялся, что было поднял их, но она усмехнулась и оттолкнула их, тогда я понёс их в руках.
Мы вышли из кривого переулка в прямой и широкий, на углу она беспокойно огляделась. Я в недоумении поглядел в её тёмные глаза. Она усмехнулась и сказала так:
– Это опасный переулок, – видя моё недоумение, пояснила, – здесь может проехать машина, а в ней человек… {185}
Мы пересекли опасный переулок и вошли в глухой, пустынный. Здесь бодрее застучали её каблуки.
Она мягким, но настойчивым движением вынула у меня из рук цветы, бросила их на мостовую, затем продела свою руку в чёрной перчатке с раструбом в мою, и мы пошли тесно рядом.
Любовь поразила нас как молния, как нож. Я это знал в тот же день уже, через час, когда мы оказались, не замечая города, у Кремлёвской стены на набережной. Мы разговаривали так, как будто расстались вчера, как будто знали друг друга много лет.
На другой день мы сговорились встретиться там же, на Москве-реке, и встретились. Майское солнце светило приветливо нам.
И скоро, скоро стала эта женщина моею тайною женой.
Она приходила ко мне днём, я начинал её ждать за полчаса до срока. В эти полчаса я мог только курить и переставлять с места на место на столе предметы. Потом я садился к окну и прислушивался, когда стукнет ветхая калитка. Во дворик наш мало кто приходил, но теперь мне казалось, что весь город устремился сюда. Стукнет калитка, стукнет моё сердце, и, вообразите, грязные сапоги в окне. Кто ходил? Почему-то точильщики какие-то, почтальон, ненужный мне.
Она входила в калитку один раз, как сами понимаете, а сердце у меня стучало раз десять, я не лгу. А потом, когда приходил её час и стрелка показывала полдень, оно уже и не переставало стучать до тех пор, пока без стука почти, совсем бесшумно не равнялись с окном туфли с чёрными замшевыми накладками-бантами, стянутыми стальными пряжками.