Мишу молчала. У меня же от волнения пропал голос. Долгое время мы не раскрывали рта. В углу пустынного бара, куда сквозь опущенные шторы проникал лишь скудный свет, мы невидящими глазами глядели на разделявший нас стол, на смешавшиеся следы от рюмок, которые опорожнила Мишу. Потом мы обе одновременно вздрогнули, и я недоверчиво спросила:
– А вы, Мишу? Вы тоже никому об этом не рассказывали?
Устало пожав плечами, она ответила:
– Кто бы мне поверил? Шлюхе-то.
– Но парня осудили несправедливо! И на всю жизнь!
Ее губы задрожали, на глаза навернулись слезы. Она жалобно пролепетала:
– Знаю… Я последняя скотина! Потому и превратилась в такую вот!
И Мишу брезгливо смахнула со стола рюмку и пепельницу. После того как она побожилась, что выступит свидетельницей на суде, я посадила ее в автобус на Сент и тут же позвонила Поммери.
Он принял меня, когда уже стемнело.
Сначала он застыл в кресле, словно его хватил удар. Потом постепенно глаза его оживились и на лице появилась скептическая улыбка.
– Генерал Котиньяк! – воскликнул судья. – Вы что, белены объелись? Сколько вы дали этой пьянчужке, чтобы она затвердила подобную чушь?
– Убедиться, что она говорит правду, проще простого. Капрала Ковальски, кем бы он теперь ни стал, можно найти. Вызовите его в суд.
– Я сам знаю, что мне делать! – И Поммери стукнул по досье ребром ладони. – Не вам меня учить!
Впрочем, судья тут же устыдился своей несдержанности. Он встал и поместил ружье, которое чистил до моего прихода, на прикрепленную к стене стойку. Сунув в ящик тряпку, Поммери, то ли извиняясь, то ли переводя разговор на другую тему, произнес:
– Меня пригласили на следующей неделе поохотиться в Солони. Ведь это ваши родные края?
– Да, там я провела детство.
– Я, конечно же, буду иметь удовольствие увидеться с вашим отцом. Мои хозяева очень дружны с ним. Дельтеи де Бошан.
– Отец не охотится. А Дельтеи – деревенщина.
Мой надутый вид рассмешил судью.
– Послушайте, дитя мое, – сказал он. – Вы добьетесь того, что выведете меня из терпения.
Он проводил меня до порога и на прощание, как и в первую нашу встречу, потрепал по щеке.
– Вот уж поистине любовь зла. Я завтра позвоню в военное министерство. Если только ваш свидетель не почил, присяжные его выслушают.
Я не могла передать Кристофу записку, в итоге она попала бы в руки самого Котиньяка. Так что поведать Кристофу о поразительном рассказе Мишу мне пришлось лишь в следующий вторник.
Возбуждение, гнев, надежда сменяли друг друга в душе Кристофа, но в конце концов он отнесся ко всему этому скептически, хотя совсем по другой причине, нежели Поммери.
– Даже если этот солдат жив, он человек пропащий. И ему самому это известно. Он нипочем не заговорит.
И Кристоф, подперев рукой подбородок, задумался.
– Ковальски… Ковальски… Что-то не припоминаю… Но меня в той компании действительно называли Канебьером. Правда и то, что Полина сперва зашла в дом и захватила бутылку вина из шкафа. Хорош же я был, если не заметил, что за нами следили.
– Надо же так нализаться?
– Да нет же. Это последняя бутылка меня доконала.
– На суде ты сказал, что не спал более полутора суток – праздник начался накануне.
– Когда я увижу Ковальски собственными глазами, то пойму, правду ли он говорит. Но я не представляю себе, чтобы Котиньяк-Скотиньяк ухаживал за Полиной, а потом убил ее в припадке ревности. Мишу наболтала с три короба. Или Ковальски, если он действительно существует.
– А если это правда?
– Что теперь гадать, ведь во второй раз они ее не скажут!
Кристофа я знала как облупленного и давно. Говорил он мало, но соображал быстро. Однако потом я не могла к нему с этим подступиться. Он надувал щеки, и мне приходилось переводить разговор на другую тему.
Ковальски оказался живехонек. Он работал на севере, между Пон-де-ла-Дель и Дориньи, сторожем при шлагбауме. В сороковом, во время танкового прорыва Гудериана, он потерял правую ногу. Пусть это прозвучит цинично, но я решила, что нога, потерянная за Францию безвестным солдатом-поляком, перевесит в глазах присяжных все регалии генерала, который слишком поздно примкнул к голлистам, так что сокрушаться по этому поводу мне было не резон.
Как на грех, скромную лачугу нашего главного свидетеля обнаружили лишь за день до процесса. Только его успели привезти, как началось судебное разбирательство. Я выслушала его в первый раз уже перед присяжными.
Последние сражения прошлого года не пощадили Дворца правосудия в Сен-Жюльене. Двери там были сломаны, и он долгое время был открыт всем ветрам, не говоря уже о том, что шпана всех возрастов справляла во дворце естественные надобности.
Поэтому трибунал заседал в классе коммунальной школы, в которой раньше находился пансион Каролины, за семь протекших лет тут добавились лишь кое-какие надписи на стенах. Для суда передвинули скамьи и парты, поставили помост для свидетелей, и все.
На учительском возвышении сидел председатель суда Поммерн и заседатели. Обвинители – штатские и военные – расположились вдоль окон. Я была в первом ряду с другой стороны, Кристоф сидел сзади меня между двумя охранниками.
В глубине зала заняли место присяжные. Их было семеро, и все женщины, которых я с ходу восстановила против нас, когда мне их представляли в бывшей столовой.
– Как так получилось, – спросила я, не подумав, у председателя суда, – что все присяжные – женщины?
– Дело в том, уважаемая коллега, что, хотя этот полуостров декретом от тысяча девятьсот третьего года передан военным, он по-прежнему составляет часть нашей страны, а насколько я знаю, присяжных по закону выбирает жребий. Напоминаю, однако, что вам, как и обвинению, дозволено без объяснения причин отводить присяжных, пришедшихся вам не по вкусу.
Запасными присяжными – не иначе как по иронии судьбы – тоже оказались женщины, и мне ничего не оставалось, как дать задний ход и принять всех присяжных скопом. Я уже ничего не могла поправить. Все два дня, что длилось судебное разбирательство, эти полуостровитяне смотрели на меня зверем. Жара стояла не приведи Господь. Присяжные под партами помахивали юбками, чаще всего когда я брала слово, поэтому не думаю, что для прохлады.
Я одела Кристофа надлежащим образом: костюм из темно-синего альпака, голубая рубашка и галстук – то ли светло-синий, то ли темно-голубой. Тщательно причесанный, хорошо загоревший во время своих ежедневных часовых прогулок, Кристоф выглядел настоящим соблазнителем. Но я перестаралась. Присяжные явно не различали соблазнителя и совратителя. И потом, разве не чудовищно так заботиться о своей внешности за шаг до гибели? Они не могли глядеть на него без чувства неловкости.
Одно только чтение обвинительного заключения заняло несколько часов. Когда я первый раз попросила слова – не помню, шла ли речь об изнасиловании, похищении или сутенерстве, – один из моих противников сказал как бы в сторону:
– Только бы защита не обмишурилась с натуги – такое на себя взвалить!
Раздался смех, и мне пришлось усесться на место.
Консультировавший военных генерал Котиньяк не спускал с меня мрачного взгляда, – он сидел почти напротив. На нем была летняя форма без галунов, а на фуражке, лежавшей на парте, были всего две звездочки, как у другого генерала, самого знаменитого. От этого человека с суровыми чертами лица, со сломанным носом боксера веяло грубой силой, и седина ничуть не смягчала этого впечатления. Однако признаюсь: увидев его, я, как и Кристоф, усомнилась в том, что это он убил малышку Полину.
Как бы то ни было, он ни разу не вмешался в ход процесса. Даже когда я позволила себе назвать его имя, что тут же вызвало протесты его друзей и призывы судьи к сдержанности, он сохранил каменное выражение лица и лишь бросил на меня мрачный взгляд. Глаз Котиньяк не опускал.
Но к чему долго задерживать внимание на процессе? Я выглядела жалко. В первый день я все делала шиворот-навыворот, а на следующий – и того хуже. Я перебивала присяжных, когда они просили объяснений, выражала сомнение в искренности суда. Я как последняя дура поднимала на смех все доводы, на которые не могла ответить. Без конца ссылалась на показания, которые не были представлены обвинению, повергая в отчаяние весьма, впрочем, расположенного ко мне председателя суда Поммери, который первым счел их неприемлемыми.