Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Наконец, наоравшись до тошноты, он выдыхал: "Тьфу, зараза!" – на три тона ниже и макал мою голову: мол, чтоб ты утонула.

Возвращение в "Червонную даму" было для меня тяжкой мукой. Он даже не выходил из машины поцеловать меня: сидел за рулем своего открытого «бугатти» холодный, как прошлогодняя зима, и злющий до безобразия. Он всегда оставлял меня у входа в бордель, в глубине сада. Эта дверь так и стоит у меня перед глазами: массивная, из полированного дерева, старая-престарая. А рядом, на стене, медная табличка не больше моей ладони с изображением дамы червей. Сразу и не догадаешься, что здесь – бордель.

Я плакала. Обойдя машину, я подходила к нему, чтобы он сказал мне хоть что-нибудь на прощание.

– Ты ведь приедешь опять в воскресенье, правда? – спрашивала я сладким, как я сама, голосом.

– Там видно будет… – отвечал он, отцепляя мои пальцы от лацкана пиджака и снимая с рукава пылинку.

А я – я уже знала, что изведусь за эти бесконечные дни ожидания, и ревела ревмя.

– Ты будешь думать обо мне? – спрашивала я.

– Буду, буду, а то как же, – отвечал он и нажимал на клаксон, чтобы покончить с моими стенаниями.

Он обычно долгих бесед не вел – ну разве что когда учил меня жить, да еще в первое время, в номере за стеной монпарнасского кабачка, который он велел мне снять.

Единственным мужчиной среди обитателей "Червонной дамы" был двадцатилетний рубаха-парень: он работал за всех разом – и за сторожа, и за повара, и за бармена, и за настройщика пианино, и за чистильщика обуви, и даже свет за всеми гасил: он был наперсником всех девиц и любимчиком нашей Мадам. Росточка небольшого, силы тоже не ахти какой, зато владел приемами японской борьбы. Рассказывали, что однажды вечером, еще до моего появления, он один уложил пятерых, причем в мгновение ока. Его прозвали Джитсу. Джитсу всегда разгуливал босиком, в коротком кимоно из тонкой материи; на голове – повязка, талия перехвачена широким черным поясом.

Он-то и открывал мне дверь, когда Красавчик прощально сигналил. Я полными от слез глазами провожала машину до самых ворот – с каждым разом все горестнее; Джитсу надежной дружеской рукой поворачивал меня за плечи и уводил в дом, приговаривая на ходу: "Ну-ну, мадемуазель Белинда, не надо доводить себя до такого"; и в его голосе звучало участие, каким славятся уроженцы Шаранты.

Но это была минутная слабость: моя оптимистическая натура побеждала ее. Я говорила себе, что Красавчик просто ангел, если не жалеет своих воскресных дней, обучая меня плаванию; что при всех своих недостатках он в миллион раз порядочнее всего этого стада козлов-сводников, включая и кровососа моей перро-гирекской подружки, что… – словом, все то, что говорят себе разини вроде меня, впав в любовную горячку, тут уж на мелочи не размениваются.

Да разве могла я тогда подумать, что свет дней моих кончит военным трибуналом, который приговорит его к пожизненному заключению?

Началось все с того, что в Рошфоре его схватили морские пехотинцы; но служить на море не отправили, а, хорошенько измочалив месяца за три, упекли в пехоту, в Мец. Вот что он написал мне оттуда:

"Дорогая моя Жоржетта!

(Это мое настоящее имя.)

Я больше не придуриваюсь. Все время, на шухере. Жратва так себе. Пришли передачу и деньжат. Если можно, сфотографируйся голой. Покупатель имеется. Как вспомню тебя, так вовсю балдею.

Твой несчастный Эмиль".

(Это его настоящее имя.)

В следующий раз он написал вот что:

"Дорогая моя подруга!

Я тут лижу сапоги, чтоб меня считали больным. Один дружок из Рена сказал, что таких посылают служить в разные края. Не забудь насчет деньжат. Фотографии понравились – пришли еще. Скажи фотографу, пусть повиднее щелкнет твою задницу. Тут все офигенно балдеют от тебя.

Твой несчастный служивый".

Его отправили в госпиталь, в Рен: приятель из Бастилии размозжил ему прикладом – по его просьбе – два пальца на ноге. Ходить в строю он больше не мог. Я гордилась его мужеством; а от мысли, на какие страдания он себя обрек, лишь бы быть поближе ко мне, заливалась слезами в постели. Потом он написал вот что:

"Лапуля!

Я тут чуть не умер. Жратва – одни помои. Не забудь про деньжата. Боюсь, Гитлер развоюется не на шутку, и на бойню станут посылать и больных. Твои последние фотки – просто дрянь. По-моему, тебе надо выглядеть по-бордельнее. Ты должна изобразить такой балдеж, чтобы они на фиг в отрубе все валялись.

Твой дорогой голубок".

Так выпали мне и счастливые месяцы. Красавчик писал мне каждую неделю. Утром по четвергам или пятницам Джитсу, широко улыбаясь, приносил мне прямо в комнату конверт с пометкой "Полевая почта". Несмотря на грубости – подумать только, и этот человек нанимал для меня преподавателя! – и орфографические ошибки, которые были исправлены, письма казались мне очень милыми, в них чувствовалась затаенная печаль. Ну конечно, все наши захотели их почитать, но я им наотрез отказала, кроме африканки Зозо, и то из-за фотографий: я ведь мало что смыслила в тонкостях этого дела.

Мой фотограф – очкастый старикашка, снимавший свадебные и школьные церемонии на косе, – кумекал в нем еще меньше моего. Несмотря на сумму, которую я ему уплатила и о которой ни слова не сказала Красавчику, чтобы не наводить на него тоску из-за того, что мы так разорились, старик считал мой заказ ерундой и душу в него не вкладывал. А Зозо, знойная и стройная дочь саванн, освоила науку позировать, когда прибыла в Марсель. Она охотно поделилась опытом, так что получилась целая фотосерия – по-моему, как раз в их свинском стиле, – но все карточки пришлось порвать за ненадобностью: Красавчик, едва встав на свои восемь пальцев, ринулся насиловать какую-то малолетку – во всяком случае, ему предъявили такое обвинение – и на этот раз влип основательно.

Понятно, что я слегла. Полупомешанную, меня отнесли в комнату и целых две недели кололи снотворное.

БЕЛИНДА (2)

Когда я стараниями нашего лечащего врача, господина Лозе, стала выздоравливать, на том самом балконе с видом на океан, Мадам уведомила меня, что Красавчик получил срок до скончания своего века.

Сначала его посадили в крепость в Лотарингии. Вот что он написал оттуда:

"Моя бедная Жожа!

Я такой хххх. Боже милостивый хххх. Судьба. Забудь, что хххх. Бац хххх мою жизнь.

Твой хххх".

Потом цензура стала вымарывать все подряд. Я получала белые листки в черную полоску.

Я стала понемногу работать, но так, без задора: от моей улыбки впору было повеситься. Получала я теперь столько, сколько вовек не зарабатывала: видно, подружки добавляли каждая от себя. И от этого я стала плакать еще чаще, просто не просыхала от слез.

Молиться я сроду не умела – даже в приюте после мессы меня будили крестом и прочей церковной утварью. Но в конце концов, когда все хором во главе с Мадам стали убеждать меня, что своей молитвой я могу помочь Красавчику, как-то воскресным вечером я отправилась-таки в сен-жюльенскую церковь, поговорить со Святой Девой. Я поставила перед ее иконой восковую свечу и сказала, что мой друг ни в чем не виноват, что благодаря ему я попала в такое заведение, о каком и не мечтала, что он учил меня плавать, когда мы ездили к Морским Коронам, и его заслуга тем выше, что сам он плавать не умел, – в общем, все в таком духе. Я плакала так горько, что Пресвятая Дева и сама прослезилась. Я просила прощения за занятия проституцией, – что поделаешь, таково мое призвание, – и она, конечно же, поняла меня и простила.

А на следующий день – хотите верьте, хотите нет – Красавчика перевели в Крысоловку – крепость на острове прямо напротив Сен-Жюльена. Ее как раз видно с верхней площадки маяка. Каждое воскресенье, прихватив с собой одолженный у подружки театральный бинокль, я карабкалась вверх по винтовой лестнице – ровно двести двадцать ступеней. Я мало что разглядела: каменные стены и черные дыры, но это все же лучше, чем ничего. А по пятницам, вечером, я вместе с Джитсу отправлялась в гавань – посмотреть, как отчалит лодка, доставлявшая в крепость еду и ивовые прутья. Да, моего херувимчика заставили плести корзины. Я не раз пыталась подкупить охранников, чтобы передали посылку, но никто из них не согласился.

11
{"b":"45777","o":1}