– Как вы неразумны, Морис. Почему вы ничего не ели?
Он приподнялся и бросил на меня яростный, насмешливый взгляд:
– Есть? А зачем? Вы знаете, что меня ждет, когда я отсюда выйду? Расстрел.
Он перевел дыхание и глухо проговорил:
– Я дезертир!
Чтобы не упасть, я села на край кровати – не совсем в ногах, ближе к коленям.
– Не может быть!
– Де-зер-тир!
Я долго смотрела на него, не в силах выговорить ни слова. Он опустил голову. Наконец я взяла его руку и тихо спросила:
– Почему вы дезертировали?
– Все потому же… Забыл, как выглядит женщина.
Конечно, это была комедия, и только, но его рука сжимала мою руку, и в глазах – невообразимо черных глазах с длинными ресницами, каких, по-моему, и не бывает, – стояли слезы. Патетика!
Патетика патетикой, а сердце у меня сжималось от жалости и волнения.
– Чего же вы хотите? – прошептала я.
Он пожал плечом – левым ли, правым ли, – помню только, что в прошлый раз он пожимал другим.
– Вы прекрасно знаете чего, – проговорил он, отведя глаза. – Нет-нет, трогать я вас не трону.
Задавая вопрос, я, конечно, догадывалась, чего ему хочется, но теперь понимала другое: я непроходимая дура. Я вскочила на ноги. А он внимательно на меня смотрел. Вряд ли он сомневался в том, что сейчас я согласна выполнить любое его желание, и ждал теперь, что будет дальше. А я будто враз отупела. Мы глядели друг на друга. Ни один мускул не дрогнул на его лице, и мое тоже оставалось неподвижным. В конце концов я не выдержала:
– Вас это забавляет? Меня нисколько!
Сказала и побежала вон из палатки, на ходу уткнувшись головой прямо в холстину, что вместо двери. Обернулась и с порога спросила:
– А нашим офицерам вы сказали, что вы дезертир?
На этот раз он пожал обоими плечами вместе.
Я неслась под дождем к себе в барак. У входа под навесом беседовали врач с двумя солдатами. Они осведомились, как там лягушатник. В таком маленьком госпитале, как наш, всем все моментально становится известно. Я бросила на ходу:
– Все в порядке.
Поверили они мне или нет – спросите сами.
Следующие два дня я была непроницаемее сфинкса. Приходила к Морису в халате с деловым видом, молча ставила ему градусник. Температура нормальная, давление удовлетворительное, белки глаз белые, зубы ослепительные, ниже пояса пациент стыдливо укутан в простыню. Когда я, собравшись переменить белье, злобно потянула ее к себе, он вцепился в нее с такой силой, будто защищал честь великой Франции. Наплевать. Я унесла чистую простыню обратно.
Но "как длинны твои ночи, Боже", поет Армстронг, и по ночам я плакала, упрекая себя в том, что сразу не поняла, чего от меня хотят. А ведь, казалось бы, чего проще? И сделалось бы это ничуть не сложней, чем тогда, когда я раздеваюсь за ширмой. И разве до этого я не была согласна дать ему много больше?
Что произошло на третью ночь, рассказывать не обязательно, но я все-таки расскажу. Завесив поплотнее вход в палатку, я поставила поднос с ужином к нему на колени и сказала нарочито строго, чтобы хоть чуть-чуть себя подбодрить:
– Если я это сделаю, вы поедите?
Он недоверчиво вскинул на меня глаза. Кивнул головой – мол, обещаю.
Я выпрямилась, как адмиральская шпага, и сделала к нему три безупречных по красоте шага, как учили меня в Сан-Диего, устремив взгляд к несуществующему горизонту, медленно сняла поясок, расстегнула одну пуговку, потом другую… Хотя я тысячу раз прокручивала в голове эту сцену, мной вдруг овладела такая неловкость, что я не могла продолжать и взглянула на него. Он сейчас же схватил тарелку и зачерпнул пюре.
Я слушала жужжание вентиляторов и чувствовала, что вся взмокла. Он смотрел на мою грудь и расстегнутый вырез так, будто на свете не было ничего прекраснее и нежнее. Я набралась храбрости и расстегнула третью пуговку, а потом, пригнувшись, вне себя от смущения, – последнюю, четвертую. Пальцы у меня дрожали.
Вы ни за что не догадаетесь, что он сказал, когда я стояла перед ним без халата, пунцовая, онемевшая от стыда. Он не стал упрашивать меня снять последнее, что на мне оставалось, – кружевные трусики, одолженные по такому случаю у другой санитарки. Он только шепнул:
– Молчи.
И, отведя глаза, откинулся на подушки. Приложи он ладонь тыльной стороной ко лбу и покашляй – вылитой был бы Гретой Гарбо в ее знаменитой роли. Это и рассеяло мой страх, и я уже сама, по своей воле, спустила трусики моей подружки к щиколоткам: то, что я чуть не упала, из них выпутываясь, только насмешило меня. Мне хотелось как можно дольше не снимать туфли с каблуками – линия ног красивее. Но и мои туфли не помогли Морису сдержать свое слово – он меня трогал. И когда взял меня, я все еще была в туфлях – в туфлях и шапочке.
Если уж я влюблялась, то влюблялась всерьез, но такого со мной никогда не было. Я любила в нем все: манеру думать, чувствовать, тело, душу. Что со мной творилось, что творилось – не передать словами!..
До этого я держалась всегда уверенно, спокойно, ни особых восторгов, ни особых недовольств. А тут… Не знаю, как отнеслись в госпитале к происшедшей со мной перемене: удивились, возненавидели или попросту позабавились. Мне никто и слова не сказал. Но я знаю, что мои вопли могли поднять на ноги, так я думаю, все Военно-морские силы США.
ТОЛЕДО (2)
Второго сентября, в день подписания мира, Морису выдали одежду, обувь и белье. Потом он долго беседовал с доктором Кирби. Доктор Кирби решил в ожидании распоряжений сверху оставить француза пока под надзором, разрешив ему выходить из «Карлейля» только на ежедневную прогулку до проволочной ограды пляжа и обратно.
– Разбирайтесь с ним сами, Толедо, – сказал он мне, – но только чтобы до нашего отъезда его было не видно и не слышно.
На следующий день с Джарвиса через Рангун пришли важные вести. Меня ознакомили с телеграммой. Я побежала к Морису. Он как раз упражнялся, колотя по мешку с опилками, который специально притащил в палатку. Полуголый, в одних кальсонах цвета хаки, он обливался потом.
– Нашли на острове твоих подружек. Сейчас они уже едут в Сан-Франциско, – крикнула я ему.
Он обрадовался, но так запыхался, что не мог выговорить ни слова, взял полотенце и стал им обтираться.
– Мисс Эсмеральда утверждает, что ты жил на острове чуть ли не три года, – прибавила я.
Он промолчал.
– Еще ты говорил, что с ней на острове была чилийка, а в телеграмме сказано – японка.
– Какая разница, чилийка или японка?
Я обернулась к нему, растянув пальцами глаза.
– Послушай, она замечательная девчонка. Мне совсем не хотелось, чтобы у нее что-то не заладилось с твоими соотечественниками.
Руки его, когда он колотил по мешку, были обмотаны бинтами – теперь он сидел и аккуратно их сматывал.
– К тому же глаза у нее совсем не раскосые. Поверь, она вылитая чилийка.
– И ты спал с обеими?
Он взглянул на меня и понял, что хочешь не хочешь, а ответить придется, и сказал, продолжая сматывать бинты:
– Знаешь, их нелегко было поймать.
На следующую ночь, когда мы с ним лежали на его узкой постели, я вспомнила еще кое-что и спросила:
– Так если ты все время с момента крушения был на острове, то из какой это армии, позволь узнать, ты дезертировал?
– А от чего, думаешь, я прятался на "Пандоре"?
– Не от чего, а для чего. Чтобы заниматься всякими гадостями с мисс Фру-Фру.
– Вовсе нет, – ответил он. – Я бежал из военной тюрьмы, значит, раньше был солдатом.
Тут он и рассказал мне, что его осудили на пожизненное заключение за преступление, которого он не совершал. Когда он сказал, какое это было преступление, я поняла, что он и правда тут ни при чем. Я проглядела весь устав американских Военно-морских сил, но не нашла ничего, что походило бы на случай Мориса. При первом удобном случае я осведомилась у летчика из «Дельмонико», сбитого над Араканом, что у нас делают с преступником, сбежавшим во время войны. Летчик из Виргинии, которого звали то ли Джим, то ли Джек Форсайт, ответил: