- Ничего интересного. Элементарно выгоню - и все.
- И вам не жалко? Среди ночи выгонять усталого человека... который... который...
- Нет, не жалко. В данном случае это чувство просто неуместно. Вы не из тех, кого жалеют.
- А из каких же я?
- Не время и не место для объяснений. Да мне просто и не хочется объяснять.
Она пошла к двери, распахнула ее.
- Прошу вас!
- Могут услышать соседи.
- Пусть!
- И этот Мастроянни. Он, знаете, сонный вечно, но ведь язык у него есть!
- Я ничего не боюсь! Подумайте лучше о себе!
- Вы что, позовете соседей? Или, может, милицию?
- Нет, я просто сама уйду из дома, а вы оставайтесь здесь.
- У вас две комнаты, места достаточно. Вы можете идти на эту свою... тахту. А я на диван. И до утра. Не стану же я в самом деле брести через весь Киев в такое время. Дома - никого. Огромная квартира, и один. Представляете? Вот я ложусь на диван - тихо, мирно, с полным уважением к вашей независимости и неприкосновенности. Неужели выгоните? Не выгнали бы Карналя?
- Слушайте, - она подошла к нему вплотную, стиснула почти по-мужски зубы, - если вы еще раз, если вы... Не трогайте его! Не трогайте Петра Андреевича! Я почти совсем его не знаю. Видела один раз, два... но... Вы не смеете! Это благородный человек!
Кучмиенко испугался, но и обрадовался в то же время. Может, правда, ничего не было? Может, хоть тут он опередил Карналя? Скажем откровенно, опережение не такое уж и значительное, больше тут позора и унижения, чем чего-то по-настоящему утешительного, но все равно.
От такого открытия Кучмиенко обнаглел еще больше - как стоял, упал на диван, по примеру своего сына, не снимая ботинок, разлегся, разнеженным голосом заявил:
- Я хочу здесь спать...
В нем было что-то от бездарного актера. Даже гнусавость в голосе, нарочитая, подчеркнутая, так что голос вытекал у него из носа, точно расплесканный. Анастасия содрогнулась от отвращения. С такой глупости началось! Пожалела среди ночи - и кого? Как не поняла, что он ищет зацепки, и вот она, которая выше всего ценила свою независимость, которая гордо шла по жизни, помня всегда своего отца, никогда не сгибавшегося ни перед кем, она обманута. Ее благосклонность завоевать было трудно, невозможно, один раз она поддалась глупому страху, побоялась отстать от подруг, уже замужних, поверила, что может быть счастливой, тем более что ее будущий муж обращался с нею так бережно, точно она была хрустальной, драгоценной вазой, притупил ее бдительность, умел быть ненадоедливым и ненастырным, брал в петлю издалека, незаметно, и петля та показалась шелковой. Но она выгнала его, как только убедилась, что он никчемность и лодырь, и не вспоминала больше про свой неосторожный шаг.
Отца нет и не будет. Ее мать напоминала далекий материк, знакомый только по дивным ароматам, время от времени доносившимся от привезенных в трюмах морских кораблей золотистых плодов, за которыми избалованные достатками киевляне мигом выстраиваются в очереди. Анастасия привыкла к суровой нежности отца, маленькой так и думала, что всю жизнь будет тереться щекой о его жесткую щетину, вдыхать крепкий запах табачною дыма, которым была пропитана одежда отца, его волосы и даже его голос. И когда ударило необратимое, когда отца не стало, она упорно, точно бы заново, создавала его работой своей мысли, верила в его реальность, хотя никто бы в это не поверил, да она никому и не рассказывала об этом. Кучмиенко стал еще омерзительнее, загрязнив ее память об отце, ворвавшись в эту память. Этот человек, видно, имел свойство мгновенно опошлять все, к чему прикасался. Показал пальцем на планшет отца - замахнулся на ее величайшую святыню. Назвал имя Карналя - и Анастасии почему-то мгновенно вспомнилась омела, которая упорно хочет зеленеть сильнее и гуще, чем дерево, из которого она пьет соки. Жалкие потуги мысли, убогая чванливость, безнаказанная грубость... Неисчерпаемой мизерности человек... еще вспоминает про секс, ищет для себя женщину, и женщина, как рабыня, должна идти на его зов послушно и покорно? Для таких стать бы древней египтянкой. У египтян когда-то коршун считался символом материнства. Они верили, что все коршуны только женского рода и оплодотворяются ветром. Уж лучше ветер, самый суровый и дикий, чем все эти кучмиенки.
А тот, разлегшись на диване, убежденный, что уж теперь-то Анастасия не сможет от него избавиться, исчерпав все доказательства и возражения, капризно сказал:
- Вы можете дать мне подушку? Я не привык лежать так неудобно.
Анастасия, еще и сама не зная хорошенько, что сделает в следующее мгновение, решительно подошла к телефону:
- Если вы не уберетесь сию же минуту прочь, то я... то я... позвоню Алексею Кирилловичу!
Имя Алексея Кирилловича вынырнуло совершенно случайно, выскочило среди тысяч вариантов, которые она лихорадочно перебирала в голове, но, вспомнив помощника Карналя, с радостью ухватилась за него. Имя показалось ей спасением, оружием против Кучмиенко, надежной обороной.
- Я позвоню ему, пусть он знает... пусть все о вас знает.
Она стала набирать номер, но Кучмиенко даже не шевельнулся.
- Этот... косоголовый? - лениво полюбопытствовал он. - Вы ему звоните? А зачем? Да знаете ли вы, кто его брал на работу? Кто его нашел и кто может его завтра же сгубить? Я! Кучмиенко! Вам ясно? Вы можете еще позвонить шоферу Карналя, и завтра он может уже не выходить на работу. Он еще будет спать, а его уже уволят. И никакой профсоюз не поможет. Это я уж не сам выдумал: это афоризм Карналя. Карналь любит афоризмы. Он же академик, а академики выражаются только афоризмами. А я что? Я скромный кандидат. Уже двадцать лет кандидат. Скоро буду самым старым кандидатом в Советском Союзе.
Он, наверное, хотел заговорить ее до обморока и действительно добился того, что Анастасия, не добрав до конца номера телефона Алексея Кирилловича, на какое-то мгновение оцепенела у аппарата. Но когда Кучмиенко произнес фамилию Карналя, она поняла: спасение только здесь! Что будет потом, не хотела думать, должна любой ценой избавиться от этого типа.
- Если так, - сказала зловеще, - если так, то я позвоню самому Карналю.
- И что? Вы перешлете меня ему по телеграфу? Он без конца повторяет слова Винера о принципиальной возможности этого технического акта. Надоел хуже горькой редьки со своим Винером и своим телеграфом.
- Даже по телеграфу! - она уже набрала номер, слушала длинные гудки. Который час - второй, третий? Какой стыд, какой позор! Но ведь нет выхода! Петр Андреевич, - сама не узнавая своего голоса, сказала она в трубку, когда услышала тихий голос Карналя, - Петр Андреевич, ради бога, простите, это страшное нахальство с моей стороны, я никакого права, но... это говорит Анастасия...
Увидела, как метнулась мимо нее серая тучная фигура, услышала, как хлопнула дверь, обессиленно положила трубку. Бегом бросилась к двери, заперла, накинула цепочку, схватилась за голову. Что-то она должна была сделать еще, но что - не могла вспомнить, долго так стояла, наконец снова подошла к телефону, несмело набрала номер. Карналь откликнулся сразу, видно, ждал, удивленный и встревоженный.
Он знал сегодня о ней больше, чем она о нем, но ведь Анастасии это было неизвестно.
- Петр Андреевич, простите еще раз. Это просто... у меня что-то с нервами... Я больше никогда...
Положила трубку, медленно пошла в другую комнату, отворила шкаф, тот самый, о котором говорила Кучмиенко: шкаф для одежды. Не все сказала, да и почему должна была исповедоваться перед кем-либо! В шкафу среди ее платьев, среди всех тех модных тряпок, для приобретения которых, собственно, работаешь половину своей жизни, висела шинель отца. И запах у нее был вечный: дымы, дожди, ветры, пот...
Анастасия утонила лицо в полы шинели и зарыдала.