Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Пусть никто не ведает и не знает, о чем Хмельницкий думает-гадает.

23

Ожил пан Адам из Брусилова, сенатор королевский Кисель, благодетель наш наоборот, который уже свыше десяти лет каждый раз становился посредником между казаками и панством - и каждый раз это посредничество выходило нам боком. Теперь у пана Киселя снова была возможность начать обтаптывать Украину, как медвежью берлогу. Хищные стрельцы ступали за ним след в след и бледнооко высматривали проталину в снегах, образовавшуюся от дыхания медведя, ожидая, чтобы выскочил потревоженный их топотом медведь, а они бы уже его из рук не выпустили.

Но на дворе было лето, и стрельцы медведю были не страшны, а смешны. И пан Кисель утратил свой зловещий вид после Желтых Вод и Корсуня. Знал он это очень хорошо, поэтому не пытался действовать угрозами, а прибег к уговорам. Прислал ко мне в табор под Белую Церковь игумена Гощанского монастыря отца Петрония с письмом, велев игумену обратиться сначала к моему исповеднику отцу Федору за помощью. Хитрый пан сенатор боялся, что я не захочу и словом перемолвиться с его посланником, если же приведет его ко мне мой доверенный человек, тогда я уже буду вынужден принять отца Петрония и выслушать, с чем он пришел.

Игумен был высокий, костлявый, крест на его рясе висел такой тяжелый и сручный, что будто и не для благословений, а для драки предназначался; немощный телом отец Федор рядом с посланцем Киселя имел вид весьма неказистый, и я чуточку даже посмеялся в ус, глядя на этих двоих, ибо кто же кого привел к гетману? Умел пан Кисель подбирать себе людей, ох умел! Другой бы на его месте норовил протолкать ко мне какого-нибудь никчемного человечка, чтобы он проскальзывал через казацкие посты, как уж, пробирался незаметно, как чума. А пан Адам послал этого - с разбойничьим видом игумена, который растолкает любые толпы, прокосит своим огромным крестом самые плотные заслоны.

- С чем пожаловал, отче? - не очень гостеприимно встретил я Киселева посланца, хотя и привел его ко мне отец Федор.

Петроний поклонился мне до самой земли и, сдерживая свой громовой голос, сказал:

- Просил тебя смиренно, сын мой, сенатор Кисель прочесть его письмо братское.

- Заодно не велел тебе, отче, называть меня гетманом, а только старшим? - чуть не выкрикнул я ему в лицо.

Гнев, накапливавшийся во мне в течение многих лет, может и в течение всей жизни, готов был выплеснуться на этого бородатого игумена в заношенной рясе. Гнев был уже и не за самого себя, а за гетманское достоинство, за народ свой и за свою землю. Не был я уже просто Хмельницкий, смертный человек из плоти и крови, с теми или иными достоинствами, - стал символом, нарицательным понятием, которое отныне означало так много, что не охватил бы всего этого никакой человек, никакая личность не вместила бы в себе, не считала бы своей собственностью. И если я теперь требовал от мира подобающего уважения, то этого требовал мой народ, и если я заботился о гетманском достоинстве, то речь шла о достоинстве земли моей. Казак мог позволить себе роскошь относиться к миру с невниманием, но не мир к казаку! А хитрый Кисель сразу нашел способ, чтобы не казацкому гетману поклониться, а чтобы гетман казацкий поклонился игуменской бороде!

- Сдашь, отче, свои письма моему писарю Выговскому, - спокойно промолвил я и, заметив, как забеспокоился отец Федор, повторил: - Писарю моему Выговскому.

Пан Иван уже готов был к этому, неслышно войдя в мой шатер, ибо теперь не отлучался от меня ни днем ни ночью; становился моей правой рукой, тенью гетманской.

Кисель в своем письме называл меня паном Хмельницким и милым своим приятелем, но и не больше. Ни гетманом, ни даже старшим Войска Запорожского не величал. Предпочитал считать только милым приятелем своим, как десять лет назад, когда я молча склонял перед ним свою тяжелую голову и выписывал под его диктандо позор казацкий. Эй, пан сенатор, разве не заметил ты, что этот позор уже смыт шляхетской кровью, да еще как смыт!

Далее пан Адам выписывал то, что мог выписать только он. Уговаривал именем нашего бога общего остановиться, не идти со своим войском дальше, разрешить все миром, плакал над несвоевременной смертью короля (а может, она была именно своевременной, ведь когда разваливается королевство, зачем жить монарху!), призывал меня больше не прибегать к оружию, не угрожать короне силой в тревожную пору междуцарствия, то есть интеррегнум, а начал добиваться перед канцлером Оссолинским, перед сенатом и сеймом, чтобы казакам были прощены все провинности, не упоминались никакие преступления, ибо единственное преступление, которого нельзя допустить, - это если бы захотели оторваться от тела Речи Посполитой, а казаки ведь этого не хотят, да и пан Хмельницкий хорошо знает, какое это счастье для Украины оставаться в лоне матки-ойчизны королевской, не перерезать пуповину, которая не только соединяет, но и питает.

Пока Выговский вычитывал мне густоплетенные словеса пана сенатора, я весь кипел от гнева. Украина непременно должна остаться в лоне ойчизны королевской? Но почему же? Разве земля наша стала себе не отчизна? Были же князья когда-то, гремела слава, расцвела земля, иноземные властелины сватов своих в Киев засылали, купцы со всего света везли свои товары. Потом надвинулись черные орды, подошли под валы Киева, а великий князь Даниил не успел его защитить. Тогда литовский князь Гедимин пришел - и бросились под его руку, лишь бы только ускользнуть из-под орды. Вышло, будто добровольно присоединились к Литве, хотя ничто нас не объединяло, кроме меча Гедиминова. Потом Ягайло женился на Ядвиге, и нас передали в корону польскую, уже и не спрашивая, а получалось, что снова будто добровольно прилепились к чужому боку. Чего же искали и что нашли? Чужой славы или уюта под чужим крылом? Нашли сотню лет рабства панского - вот что! А теперь пан Кисель снова об этом лоне? Вырвемся и отторгнемся! Развалим королевство, расколем его так, что никто уже не склеит!

- Скажи есаулам, пусть на завтра созывают казаков, да прочтем им все это писание пана Киселя, - велел я Выговскому. - И этого попа тоже поставь там, пусть послушает, чтобы в обоих ушах звенело.

Сенаторское письмо я сам читал перед войском. У пана Ивана был слишком слабый голос для такого чтения, хотя и не терпелось ему показаться перед всеми рядом с самим гетманом.

Я со старшинами стоял на высоком краю широкой долины Роси, река текла где-то вдали за вербами и лозами, а тут по долине разлилось целое море людское, яркие жупаны и белые свитки, черные шапки смушковые и обнаженные головы, оружие богато украшенное и просто колья на костлявых плечах, казаки, сбитые в полки еще из-под Желтых Вод и Корсуня, и вспомогательное войско неисчислимое, давние товарищи знатные и тысячи безымянного люда из тех, которые не помнят, как их и зовут, зато помнят свои кривды.

Голос мой обрел неведомую мне ранее резкость, я даже сам этому удивлялся, каждое слово слышно было далеко, летело оно по долине широко и свободно, но все равно не долетало до всех: собралось здесь войска тысяч семьдесят, и от малейшего движения этих неисчислимых толп будто ветер проносился над долиной, и грозный гомон эхом звучал вдали. Тогда я умолкал на некоторое время, пока снова залегала тишина, и медленно читал дальше. Слышали не все. Кто стоял ближе, пересказывал услышанное дальше, добавляя каждый раз немного и от себя, так оно катилось шире и шире, переиначивалось и перекручивалось до неузнаваемости, до глупостей и смеху, уговоры становились угрозами, обещания - карой, советы к замирению - объявлением войны, призыв не отрываться от тела короны - грубым отторжением и лишением прав. Даже если бы все слышали то, что писал пан сенатор, он и тогда ничего не дождался бы, кроме возмущения и презрения, а теперь следовало ждать настоящей грозы, потрясения земли и неба, пробуждения всех стихий. Рождалось постепенно, катилось из дальних далей невнятным шумом, потом грозным гулом, потом ударило ревом и зыком, невыносимыми криками, так что уже напрасно было бы пытаться пересилить это море, нужно было стоять и слушать.

78
{"b":"45485","o":1}