Черт его знает, почему я решил, что начальник криминальной полиции Киева рылся в награбленном ночью. Наверное, он делал это днем, если вообще он это делал, — скорее всего, холуи приносили ему все, что он хотел. Но мне представлялось: ночь, а он все роется, роется, роется…
…В Москве я не представлял всей меры тяжести, выпавшей на мою долю. Каждый день видеть Трухина или Малышкина, встречаться с Закутным, сидеть с ними за одним столом, участвовать в их паскудных (иного слова я придумать не могу) разговорах, улыбаться, пожимать им руки. Я не только вынес бы всем им справедливый приговор, я с удовольствием привел бы его в исполнение. А я должен был выдавать себя за их соучастника!..
Наша армия, народ вели ожесточенную войну против ненавистного врага, на фронтах гибли наши люди, а эти мерзавцы служили врагу, и я должен был говорить им самые обыкновенные слова: «Доброе утро, Федор Иванович!», «Как себя чувствуете, Василий Федорович?», «Как спали, Георгий Александрович?».
Донимали циничные рассказы Закутного о его победах над женщинами, сплетни о Малышкине и Трухине — им доставалось от него больше других.
— Опять «великую Федору», — так он называл Трухина, — нашли в кювете. Облевался, как гимназист. Малышкин совсем спятил. Нюхать нечего, так он кофеин жрет. Глаза белые, как у мороженого судака.
Не щадил Закутный и Власова:
— Андрюша третий день не показывается.
— Дела, наверное.
— Дела! Вся рожа в царапках. В субботу всенощную отстоял в казачьей церкви, и прямо оттуда Хитрово его в Геритц повез, он там для Андрюшки заранее притончик присмотрел. Вернулись в воскресенье вечером. Видно, Андрюше не девка, а тигрица попалась — весь фиолетовый…
Я слушал Закутного и думал: как этот мелкий, вздорный человек мог командовать корпусом? По его словам, он прочел только две книги — сборник детективных рассказов Конан Дойля про Шерлока Холмса и в далекой юности какой-то роман графа Салиаса де Турнемира. Кто помогал ему подниматься по служебной лестнице? Кто посчитал его способным командовать тысячами людей?..
Звали Закутного Дмитрием Ефимовичем, но за глаза все называли его Митей.
Трухин часто повторял:
— После Мити по интеллекту только табуретка.
Родом Закутный был из Зимовников Ростовской области, любил рассказывать про свой край, увлекался, безбожно врал — все на его родине было необыкновенным, могучим.
— Арбузы у нас на три пуда! А помидоры?! То, что вы в Москве ели? это не помидоры, а орехи. У нас помидор так помидор — черт, а не помидор!
Однажды я увидел Митю рано утром. Он стоял около «Русского комитета» возле чахлого деревца, росшего прямо из асфальта, рассматривал пыльные листочки. Его маленькие глазки, обычно смотревшие с нахальной самоуверенностью, были печальны.
— Что вы так рано сегодня, Дмитрий Ефимович? Случилось что-нибудь?
Он не ответил, а скорее подумал вслух:
— Хорошо сейчас у нас в степу…
Даже этот мутный человек тосковал по родной земле.
В глупой болтовне Закутного попадались самородки ценных для меня сведений.
— Вчера в министерстве пропаганды новую листовку редактировали. Опять насчет выпрямления линии обороны. Не иначе как Выборг советским войскам отдадут…
Беседовать от Закутным приходилось осторожно — он в каждом подозревал чекиста. Но я нашел ключ — Закутный обожал лесть. Стоило сказать: «С вашей проницательностью, генерал», или: «Лучше вас никто не поймет, Дмитрий Ефимович!» — он расцветал.
Все они много пили, особенно Трухин. Первое время я удивлялся, где они добывают спиртное, — в нацистской Германии с первых дней войны все продавалось по карточкам. Их было множество: на хлеб, мясо, молоко, сахар, картофель — на каждый продукт отдельно, все разного цвета — желтые, красные, белые, зеленые, розовые, гладкие, с полосками и без полосок; карточки для матерей, имеющих детей до года, до трех лет, дошкольного возраста; для раненых, приехавших домой на поправку; для солдат-отпускников; на уголь, табак, керосин. Без либенцмиттелькарт в столовых можно было получить только жиденький овощной суп и иногда пиво.
По берлинским улицам немки радостно тащили аккуратно сколоченные, со всех сторон проштемпелеванные ящики — посылки из «Остланда», Дании, Франции, Голландии. И в вагонах метро и эсбана полно было немок, державших на коленях подарки из Полтавы, Чернигова, Пскова, Копенгагена, Абвиля…
В 1944 году посылок стало меньше.
Я помню карточки на алкоголь: продолговатые, желтые, с черной полосой посредине. Того, что выдавалось по карточкам на месяц, пьянице хватило бы на один день, а Трухин, да и все остальные главари «Русского комитета», в том числе и Власов, пили ежедневно, и стаканами. Их снабжал буфетчик русского ресторана «Медведь» Ахметели. Зимой сорок четвертого года ему доставили автоцистерну спирта, украденную во время бомбежки (ее списали как уничтоженную). Рассказав мне об этом под большим секретом, Закутный загадочно произнес:
— Я думаю, тут не только Ахметели нажился. Кое-кому из наших тоже перепало.
Каждый новый успех Советской Армии, сообщение о каждом освобожденном нашими войсками городе были для изменников поводом напиться — в водке они пытались утопить страх перед неминуемой расплатой.
А поводов становилось все больше и больше.
Помню, как напился Власов в январе 1944 года, узнав об успехах 2-й ударной армии под Ропшей, где она вместе с 42-й армией разгромила гитлеровцев югозападнее Ленинграда. Власов начал пить с утра, в одиночестве. Хитрово запер его в кабинете, никого не пускал к нему. А желающих видеть их превосходительство в этот день хватало.
В приемной, находившейся рядом с кабинетом, также на первом этаже, был отчетливо слышен хриплый голос:
Будет дождик осенний мочить,
Ты услышишь печальное пение —
То меня понесут хоронить…
Напившись, Власов всегда пел эту старинную песню. Жиленков не без остроумия назвал ее гимном «Русской освободительной армии».
Пили каждый раз, когда их что-либо страшило. А страшило многое — снятие блокады Ленинграда, освобождение Черновцов, Одессы. Грандиозную попойку организовали, когда советские войска вышли к государственной границе СССР и Румынии на реке Прут. Наутро Власова вызвали в штаб Гиммлера и прочитали нотацию. А вечером того же дня Власов опять напился, в разодранной нижней рубашке выскочил в приемную и, если бы не Хитрово, выбежал бы на улицу. Андрюша бушевал, пока не свалился. Лежа на полу, бормотал:
— Я генерал… Не имеете права!..
Федор Трухин, хотя и пил тоже много, вел себя сдержаннее. Однажды, войдя к нему в кабинет, я увидел его у карты. Он снял с Рима бумажный флажок со свастикой и, видимо не зная, куда его воткнуть, положил в пепельницу, рядом с сигаретой. Флажок вспыхнул. Трухин дунул на маленький огонек, придавил полусгоревший флажок пальцем, усмехнулся и иронически произнес:
— Горим!.. Горим синим пламенем.
Я вопросительно посмотрел на Трухина. Он ответил:
— Вы что, не знаете? Вчера американцы и англичане вступили в Рим.
И, помедлив, добавил:
— Вот так, господин Никандров.
Из окружения Власова выделялся поручик Астафьев, приехавший из Парижа помогать «русскому национальному движению» и рекомендованный Власову Трухиным.
Высокий широкоплечий Астафьев, с белокурыми волнистыми волосами, большими голубыми глазами, всегда тщательно выбритый, опрятно одетый, очень нравился женщинам. Закутный при каждой встрече радостно сообщал мне, кто из наших дам «болеет» Астафьевым. А «болели» многие: жена Жиленкова Елена Вячеславовна Литвинова, жена Трухина, мадам Малышкина (я забыл сказать, что почти все чины «Русского комитета» обзавелись спутницами жизни) и даже Ильза Керстень, очередная кандидатка в супруги Власова.
По вечерам Астафьев всегда в одиночестве сидел в «Медведе» — курил, медленно, небольшими глотками выпивал кружку пива. Если к нему подсаживался ктонибудь, он, посидев для приличия несколько минут, извинялся и уходил.