— Третий… с двадцать второго июня.
— Когда я показала снимок Алеше, — сказала Даша, — он даже вздрогнул: «Вылитый отец!» Верно ведь, на Василия похож, Ольга!
— Похож. Очень, — с тихой грустью ответила она. И тотчас невольно подумала: «Без меня-то как он там?» Вместе с тревогой за Сашу в сердце вошла радость — у нее ж есть сын, похожий на отца! Радость эта, не вытеснив печали, навеянной рассказом Алексея о смерти мужа, поселилась где-то рядом и не таяла, пока Ольга гостила у Егоровых. Правда, гостила она недолго — двое суток. Но и за это время наплакалась над своим горем. Даша отвлекала расспросами о том, как тогда, в сорок первом, Ольга мучилась в пути после разлучившей их бомбежки, о ее жизни на Севере, хотя и знала все из Ольгиных писем. Ольга подробно рассказывала о днях, проведенных в будке путевого обходчика, об Ирине и ее родных, о деревенских подругах, о своих трудовых успехах на колхозной земле, — где с грустью, где с прибауткой.
— Какой хороший старик-то! — похвалила Даша путевого обходчика. — Вот бы теперь повидать тебе его! И Сашку ему показать.
— Жив ли уж? — высказала сомнение Ольга, и до того не однажды вспоминавшая добрым словом Ивана Михайловича.
Алексей не мешал их беседам — днем уходил на службу в райвоенкомат, а вечером сидел в сторонке.
Но как бы они ни отвлекались в разговорах, все же нет-нет да и возвращались к погранзаставе: то Ольга спрашивала о чем-нибудь Алексея, то он вспоминал или слова Василия, или его какую-то озорную выходку, или что-либо касавшееся всех защитников заставы.
И оба дня Ольга была недовольна собой. Странной казалась она самой себе: печаль не захватила ее сердце так, как должна захватить. Будто что-то мешало ей поверить в смерть Василия. Слова Егорова были убедительными, а словно где-то живой Василий все твердил ей: «Не верь ему, не верь!» С этим необъяснимым неверием в сердце она уезжала от Егоровых.
На вокзале, провожая Ольгу, в последние минуты перед отходом поезда Алексей мечтательно произнес:
— Кончится война, непременно съезжу на нашу заставу. Вот с нею, с Дашей…
Ольге в его словах послышалось приглашение в эту поездку. Она помешкала и сказала:
— А я уж потом, когда подрастет Сашка…
* * *
Еще две зимы и лето жила Ольга в «Авроре».
Однообразные дни, похожие один на другой обычными делами и неспадающей тоской, скрашивал Сашенька. От первого лепета, от несмелых самостоятельных шажков до веселого, остроглазого, умненького парнишки — каждый день его жизни был дорог и необходим Ольге. С ним, с Сашей, не так страшилась она житейских невзгод, словно вешней водой смывало порой дурное настроение — стоило увидеть ей, прижать к себе самого дорогого, самого близкого, родного человечка. Должно быть, муки, в каких дался он матери, да отцовские, Васины, черты в лице сказались на той бескрайней любви, какая вспыхнула в ней к сыну.
Рос Саша, как и все деревенские ребята, на просторе. На четвертом году своей жизни он зимой, в серой шубке из старого овчинного спорка, в подшитых, немного великоватых, не по ноге, валенках, в шапке-ушанке, сшитой мамой, походил на медвежонка. Ольга любила наблюдать, как он перед окнами взбирался на сугроб, еле волоча за собой санки, как топорщился, чтоб сесть на них, и мчался по ледяной горушке вниз. Летом он бегал босиком, в коротких штанишках — вихрастый, белоголовый, как пушистый одуванчик. Ребята постарше, когда возили навоз со скотного двора в поле, усаживали его к себе на лошадь и разрешали править ею. А то забирали с собой пасти коров в лугу. Иногда же целыми днями пропадал Саша с ребятами на реке — плюхался на отмелях, валялся на горячем песке. Потому-то был он смелым крепышом.
Ольга втянулась в сельскую жизнь, познала все женские — и мужские тоже — работы, но осталась прежней, городской. Несмотря на вдовье положение, она выглядела всегда ухоженной, нарядной.
В «Авроре» застало Ольгу и окончание войны.
Эта радостная весть залетела сюда майским вечером, когда вся страна уже не один час ликовала, празднуя великую победу. При встрече с Ольгой бабы плакали — все от общей радости и многие от безвозвратных потерь близких — мужей, братьев, сыновей. Но печали эти тогда же потонули в песнях, в веселье. Большим праздником стал тот вечер в колхозе для всех — и для недавних фронтовиков, что в ратном труде хлебнули соленого до слез и вернулись с переднего края, лишь став калеками, и для тех, кто проводил на фронт кормильцев и не дождался их, но рад был, что советский народ не попал в фашистское ярмо, выстоял, выдюжил, победил.
Ольга все понимала, а побороть в себе полынную горечь не могла. Люди радовались. Для нее же свое горе было безутешным. Саша уже знал, почему плачет мама: она не раз говорила ему печальными и нежными словами о папе, убитом на войне.
К первому послевоенному сенокосу в «Аврору» начали возвращаться демобилизованные фронтовики. Среди них был и Иван, муж Нинки Пашенькиной. Ольга узнала о его возвращении от Ирины. Возбужденная, счастливая, вошла она как-то в их зимовку и с порога сообщила:
— Ванька вернулся, Оль!
— Какой Ванька? — не поняла Ольга.
— Да мой-то давнишний ухажер.
— А-а…
— Помнишь?
— Помню. Но ты так обрадовалась…
— Все-таки свой вроде. Любил ведь.
— Разговаривала с ним?
— Да. Старшиной стал. «Сравнялся, — говорит, — с твоим». — «А моего, — отвечаю, — нет уже». Рассказала про Минск… про все…
С этого дня Ольга стала замечать перемену в поведении Ирины: она больше прежнего следила за собой, даже губы подкрашивала, вынула из сундука наряды, сшитые Ольгой.
Вскоре из-за Ирины произошел забавный случай. Для Ольги он обернулся незаслуженной обидой.
Колхозницы табунком спешили домой на обед с ближней пожни. Была тут и Ольга. Перед тем как разойтись по домам, Нинка Пашенькина вскрикнула:
— Бабы, вор!
Думали, в шутку она. Посмотрели — не улыбается.
Ирина даже хихикнула:
— Перестань пужать!
— Ей-богу, вор! — с серьезным видом подтвердила. Нинка. — К вам, Ирка, на сеновал он…
— Не померещилось тебе?
— Видела же, как сиганул!
Началось тут!
Одна с ехидцей заметила:
— Вор-то, видать, не дурак, знает, где можно поживиться.
Другая намекнула:
— А может, миляш чей?
Третья, повоинственней, предложила:
— Пошли, бабы, окружать!
И всем шумным табуном кинулись к дому Евдокима Никитича.
Забрались на сеновал и давай шуровать вилами, приговаривая:
— А ну, вылезай, ворюга, а то худо будет!
— Приколем, вылазь!
— Ой, дайте мне пырнуть в него!
И вот в дальнем углу зашуршало сено. Перед бабами появляется не кто-нибудь, а муж той самой Нинки, что первая узрела вора. Ухмыляется:
— Вы что, сдурели, бабы? Кишки могли выпустить. У меня — дети, жена вон…
Шутливую речь его тотчас оборвала Нинка:
— Ты же в город уехал! — Двинулась к нему — руки в бока.
— Уехал и приехал, — ответил Иван, отряхивая с себя сухие былинки.
Семейный разговор продолжал накаляться.
— А зачем на чужой сеновал пожаловал?! Поманили, что ли?! — сверкнула Нинка злыми глазами в сторону Ольги. — Не она ли, не Оленька ли?
Иван одернул жену:
— Да ты что, рехнулась?!
— Говори при всех, кобелина! — требовала Нинка.
— Пошутил же я. Разыграл вас.
На помощь Нинке вышла вперед ее тетка:
— Ты, бригадир, дурам каким скажи, а мы…
Иван не дал договорить:
— И верно — дуры! Другие спасибо сказали бы, что повеселил… Заместо кино… А вы — вилами… Брюхо распороть могли.
— Правда, что мы напустились на бедняжку? — деланно жалостным голосом обратилась к соседкам Лиза Крошкина, подруга Нинки, женщина крупная и дебелая — явная противоположность своей фамилии. — Бригадир, может, оповещал по наряду, а мы его… Много ли у нас мужиков-то, грех обижать.
Еще одна встрянула:
— Ты-то, Ольга, почему не заступишься? Хотя что я!.. Ты ж о Васеньке своем горюешь…