Кокора, с благоговением впитывающий каждое княжеское слово, охотно и благодарно закивал и опрометью кинулся назад. Видимо, сюда он прибыл на коне.
Константин махнул рукой, подзывая одного из гридней, и коротко распорядился:
— С Кокорой поедешь. Ежели что — поможешь. К вечеру явишься и расскажешь про его отца — совсем он плох или как, — и тут же устало повернулся к биричу: — Ну что там, есть еще охотники на княжий суд?
И в третий раз бирич проревел свой вопрос в толпу, из которой уже вынырнула худая изможденная женщина лет сорока, крепко держащая за руки двух чумазых девчонок, одетых в настолько потрепанное, ветхое, хоть и чистое тряпье, что казалось, дунь как следует, и оно вмиг слетит с их по-детски острых угловатых плеч и рассыплется на мелкие клочки.
Она низко поклонилась князю, по-прежнему не выпуская детских ручонок, и сдерживающимся от рыданий голосом тихо произнесла:
— Ориной меня звать. С жалобой я к тебе, княже.
Константин уже вновь к тому времени восседал в кресле по центру своего княжеского помоста и, так как толпа еще не угомонилась, бурно, на все лады обсуждая и восхищаясь давно невиданной здесь княжеской справедливостью, жестом пригласил женщину подойти поближе.
— Говори громче, — мягко попросил он ее и приободрил: — Не робей. На княжьем суде все равны, здесь есть только виновные и правые.
— Муж мой, — чуть громче, уже более уверенно продолжила Орина, — по весне от трясучки злой в землю сырую слег. Боярин же наш Житобуд сказал мне, мол, коли смерд умрет, а сынов не оставит, то задницю[58] всю ему, боярину, и выгнал меня из отчего дома. Сказывал, что так и Правда Русская указывает, мол, по покону ее он порешил. И вирник твой то же самое сказывал, слово в слово с Житобудом.
Вирник, уловив брошенный на него княжеский взгляд, тут же склонился к уху Константина и торопливо заметил:
— Это верно, княже. И Русская Правда так же гласит: «Аще смерд умрет без сынов, то задницю князю, аже будут дщери у него дома, то дояти часть на не».
— Добрые люди помогали, кто кусок хлеба даст, кто репу, кто огурцом соленым угостит, так и дошла я до тебя, княже, правды искать. Я-то ладно, а детишек жалко. Им-то за что сызмальства в такой нужде пребывать? Неужели вина какая на них?
— Сколько им? — показывая на испуганно притихших маленьких девчонок, спросил Константин.
— Восьмой годок Беляночке моей, а той, что поменьше, Валене, пятый.
— Дозволь слово молвить, княже, — решительно выступил самый упитанный из бояр, имевший на лице не два или три, а чуть ли не десяток подбородков. Шеи у него практически не было. Короткая и жирная, она была совсем незаметна, и создавалось ощущение, что голова растет сразу из непомерно толстого туловища с огромным животом. Красное лицо боярин поминутно вытирал нарядно вышитым огромным платком, причем потом он истекал настолько обильно, что этот платок можно уже было выжимать. «Сам Житобуд», — понял Константин и кивнул разрешающе — мол, говори.
— Я, княже, — важно отвечал тот, — все по Русской Правде решал. Коли у смерда сынов нет, стало быть, задницю…
— Князю, — перебил его Константин и повторил: — Князю, а не боярину.
— Так смерд-то не княжеский, а мой, — не сдавался Житобуд.
— Я — князь, и все здесь мое, — решительно поставил его на место Константин. — И ты, боярин, мой. И смерды мои, они лишь дадены тебе в кормление, пока ты служишь мне верою и правдой.
— А я разве не служу? — оскорбился Житобуд.
— Служишь, — согласился Константин и в свою очередь заметил: — Так я у тебя смердов не отбираю. Но задницю — князю.
— Никогда не бывало так-то. Испокон веку она тому принадлежала, чей смерд был, — упирался боярин.
— Не было, так будет, — отрезал Константин, обреченно подумав: «Ну вот, еще один обиженный. Так они скоро все до единого на меня озлобятся, — и тут же спросил сам себя: — А что делать? По закону суд веду. Есть чем прикрыться. К тому же им дай волю — вообще на шею сядут. Точнее сказать, — поправился он, — давно уже, как видно, сели, только моему предшественнику. — И тут же, с внезапно нахлынувшей злостью, он пообещал мысленно: — Ну, ничего, дайте только срок, господа хорошие. Я вас живо научу, как родину любить», — и строго спросил:
— А почему ты, боярин, не сделал так, как в Русской Правде указано? — и пояснил свою мысль: — Надлежало на дочерей смерда усопшего часть выделить, а ты?
— А что я! — возопил возмущенно боярин. — Дал я им часть. Вон одежка на них — я выделил. Опять же и куны им достались, а мне только домишко их да скотина полудохлая в хлеву. Да им даже побольше, чем мне, вышло. — Он даже осекся от собственной наглости.
— Это верно, княже, — протянула женщина Константину в доказательство туго сжатые в кулаке деньги — несколько маленьких темных кусочков металла. — Целых пять кун боярин уделил мне от щедрот своих. И одежку, что на детишках моих да на мне надета, отнимать тоже не стал. Добрый он у нас, — насмешливо улыбнулась она и горько добавила: — А теперь вижу, что и князь у нас добрый. Куда добрее боярина будет. Вишь как мигом добро мужа моего переделил. Только одно поведай, княже, куда мне от доброты вашей деться — сразу головой в вадегу[59], чтоб хоть на дне глубоком покой найти, или в холопки идти, как боярин тут присоветовал, дабы хоть детишек вырастить? Как скажешь?
— А скажу я так, — вновь решительно поднялся со своего кресла Константин. Плохо, конечно, что еще одного боярина во враги, хоть пока и тайные, записать придется, но будь что будет, а мириться со всем тем, что творилось на его глазах, он не собирался, точнее, просто не мог. «А я еще, дурак старый, идеализировал здешнюю жизнь, — мелькнула горькая мысль. — Думал, что до татар на Руси рай был, а тут…» Он покрутил головой, удивляясь собственной, присущей ему совсем недавно наивности, и повелительно протянул женщине открытую ладонь: — Дай-ка мне эти куны.
Она изумленно вскинула брови, но ничего не сказала, ошеломленная такой беспредельной наглостью со стороны князя, и покорно вложила все в руку Константина.
— Русская Правда гласит — коли смерд сынов не оставил, задницю князю. Ин быть посему. Ныне и домишко, и скотинка вся, и прочее, вместе с одежкой и кунами переходят ко мне, Орина. Но… — вновь возвысил он голос до торжественного, и толпа, слегка загудевшая недовольно, но понявшая по предыдущим княжеским решениям, что надо дождаться приговора до конца, покорно стихла. — Дочерям твоим незамужним надлежит выделить некоторую часть, и я ее выделю. Тут боярин сказал, что ему менее досталось, нежели чем он тебе выделил. Это для князя негоже. Он добрый, а я жадный. А посему, — он развел руками, еле заметно улыбаясь, — набольшую долю я себе приберу. По-княжьи. Стало быть, забирай, Орина, меньшую часть: домишко свой ветхий, да скотину полудохлую, да все прочее, что с мужем своим нажила. А вот одежонка детишек твоих пусть мне достанется, равно как и эти вот куны, — с этими словами он спустился к ней с помоста и, подойдя поближе, добавил: — Ну а чтоб голышом до дому не идти, так ты зайди на двор мой и одежу эту нарядную, — он кивнул на ветхие рубашонки девочек, — там оставь, в мое владение. Негоже твоим девицам в столь богатых нарядах красоваться. А вместо него какое-нибудь платье, думаю, найдется, и не только детишкам, но и тебе самой.
Он говорил уже спокойно, абсолютно не обращая внимания на то, слышит ли его хоть кто-нибудь из челяди или из толпы — все, реклама закончилась, и кина больше не будет. Шабаш. Он говорил, глядя в ее мертвые от неизбывной тоски глаза, убитые непроглядной беспросветной жизнью, и видел, как они понемногу оживают, наполняясь слезами радости, как сама она постепенно начинает сознавать, что судьба сейчас вновь делает поворот, но на этот раз совсем в другую сторону — неизмеримо лучшую. Он говорил и понимал, что оживить вот эти глаза и есть самое главное сейчас, а все остальное самая настоящая ерунда, как бы она важно ни называлась — политика, дипломатия и прочее.