— Ничего себе чуток — вдесятеро загнул, — от возмущения Костя уже не контролировал свою речь, но невзирая на вкрапления чужеродных слов, Пимен отлично понимал князя.
— А на коня зачем усадил? Я ж с него свалился. И Доброгневу куда дел? Если бы не она, меня бы убили вообще.
— Не дело, когда князя девица в бою спасает, — скромно, но твердо отбивался монашек. — Что до коня касаемо, то так-то куда как лучшее будет, нежели пеши. Князь таки, а не мужик-ратник.
— Жаль, что слово тебе дал, — вздохнул Константин, постепенно остывая, — а то бы все переписать заставил заново. Ну да ладно. Но впредь пиши только правду. Оно, конечно, ее, родимую, красивую не найти, зато по-честному, как было. А здесь у тебя только по первости правда указана. — Тут он нахмурился, но мучительные усилия результатов не дали, и дата, указанная Пименом в самом начале описания героического сражения князя с лесными татями, выскочила из головы напрочь.
— Ну-ка, зачти еще раз начало, — нашел Костя выход из положения, и монашек тут же послушно забубнил: — В лето шесть тысяч семьсот двадцать четвертое, в месяц студенец, поиде рязанский князь…
Больше Константину ничего не было нужно. Он на полуслове повелительным взмахом руки прервал чтеца, заметив назидательно:
— Тут только и правда, а далее — лжа.
Пимен открыл было рот для очередного возражения, но коли князь ничего не желает слышать, а предлагает по случаю позднего времени отправиться по постелям, оставалось только закрыть его, так и не произнеся ни слова. Впрочем, дедушка русских журналистов не расстроился. В конце концов он все-таки настоял на своем, доказал князю свою правоту, раз тот все оставил как есть, хотя, конечно, кое в чем, наверное, был прав и Константин. Но тогда как совместить лепоту слога и убогую скудость повседневной правды, которая почти всегда либо ужасна, либо скучна, либо еще как-нибудь, но почти никогда величия не имеет. Как? С этими тягостными раздумьями Пимен и уснул.
Константин же еще долго лежал без сна, сделав соответствующие вычисления, и, отчаянно напрягая память, старательно выуживал оттуда жалкие крохи познаний, которые относились либо к самой дате, либо произошли накануне ее или слегка погодя.
Продолжил он свои воспоминания и в ладье, хотя лишь до половины пути, невпопад поддакивая Доброгневе, которая через полчаса, видя, что глаза у князя неудержимо закрываются, тоже замолчала, продолжая задумчиво глядеть и при этом успевая время от времени то заботливо подоткнуть стеганое одеяло, то поправить медвежью шкуру, наброшенную для тепла, дабы лежащего под нею больного, упаси Бог, не просквозило.
Пока он спал, она так и не отошла от его изголовья, ласково поглаживая тоненькими худенькими пальчиками густой медвежий мех, надежно укрывающий русобородого здоровяка. В глазах ее, непривычно задумчивых, явственно светилась любовь, но не та плотская, женская, а более возвышенная, даже восторженная, которую испытывают младшие сестры к своему старшему брату — всемогущему великану. К брату, умеющему и знающему решительно все на свете, за чьими могучими плечами так легко укрыться от нескромных взоров ребят-сверстников и с которым не страшен ни один охальник. Именно поэтому она совершенно не задумывалась сейчас о том, чем может грозить ей самой предстоящая встреча с суровым рязанским епископом, абсолютно не страшилась ее и не терзалась какими-то сомнениями. А зачем? Отныне у нее есть старший брат, который всегда и везде придет на выручку, защитит от любой беды и напасти, убережет и спасет, и нет такой силы, которую он не сможет превозмочь на своем пути. Во все это Доброгнева верила так же свято, как в обязательный восход солнца, а потому повода для каких-либо волнений у нее попросту не было.
Возможно, ее сердечко никогда не распахнулось бы столь широко и доверчиво перед Константином, если бы не столь уникальные события, которые мелькали с такой стремительной скоростью, не только молниеносно меняясь, но и разительно отличаясь друг от друга. Немудрено, что сознание ошеломленной девочки, прожившей всю жизнь с бабкой в лесной глуши и внезапно оказавшейся вовлеченной в этот бурный водоворот, инстинктивно принялось искать защитника и покровителя, который не замедлил появиться.
В самом деле, ну что она видела на своем веку? Густой лес, вместе с которым она грустила осенью, терпеливо пережидала зиму, радовалась первому весеннему солнышку и наслаждалась жарким летом. Лесная живность, которая в изобилии бродила в тех местах по своим укромным тропинкам, не убегала от маленькой доверчивой смуглянки. Даже робкая белочка, чувствуя кристальную родниковую чистоту ее сердечка, доверчиво брала с ее рук нехитрый, но вкусный гостинец — корочку хлеба или съедобный корешок, которым Доброгнева щедро делилась с нею. Ни волк, ни лиса, ни медведь, не раз встречавшиеся ей в непролазных чащобах Волчьего лога, тоже никогда не пытались ударить ее лапой, впиться в горло или как-то еще проявить хоть малейшую агрессию.
Зато от людей, которых она поневоле научилась опасаться, ей досталось изрядно. Никогда ей не забыть тех проклятий простоволосой селянки, истово выкрикиваемых у самого порога избушки. Женщина с пеной у рта обвиняла ее родную бабушку в смерти мужа-кормильца. А разве старуха была виновата в том, что простодушный смерд, получивший от нее горшочек с едким питьем, помогавшим от страшной нутряной болезни, вместо того чтобы по утрам послушно хлебать из него всего по пол-ложки, одним махом опростал его на второй день. Печальный результат не замедлил сказаться, уже на следующее утро после принятой такой огромной дозы он окончательно слег, а еще через два дня умер, оставив безутешную вдову и трех малых сирот.
Помнится, Доброгнева попыталась было выйти из избушки, дабы объяснить этой неразумной женщине, что их вины в этом нет. Ведь бабушка вовсе не опоила его по своей дьявольской злобе адским зельем;, в котором не было ничего колдовского — простой корешок солодки, чуток чистотела да еще с десяток других корешков, со всем тщанием истолченных и вываренных в ключевой воде. А если бы она сама его приготовила? Ведь бабушка научила ее уже многому, почти всему, что знала сама, а смышленой девахе, сызмальства отличавшейся необычно цепкой памятью и сообразительностью, дважды повторять одно и то же нужды не было. Так что ж тогда — она сама ведьмой стала бы? Просто смешно. Все это она и хотела растолковать женщине, вопившей у их низенького покосившегося крылечка, свято веря, что если разъяснить все толком, то человек непременно поймет и досадное недоразумение прояснится ко всеобщему удовлетворению.
Однако едва она открыла дверь, как уже через секунду в нее полетел первый увесистый комок глины, до крови разбивший нижнюю губу, а следом еще и еще, но уже не так удачно для кидающей. Доброгнева, ошеломленная происходящим, продолжала стоять в дверях, ошарашенная не столько болью, сколько обидой и непониманием происходящего, пока бабка, увидев, что творится, с неожиданным проворством не бросилась к ней и не оттащила от входа, успев перед самым носом женщины захлопнуть дверь и наглухо перекрыть ее тяжелым железным засовом. Физическая боль прошла очень быстро, но ранка тем не менее заживала необычайно долго — целых две недели. Как пояснила бабка, было это оттого, что удар нанесли с ненавистью и проклятием, хотя и не по уму сказанным. Через месяц ранка все-таки зажила, оставив в качестве напоминания о случившемся лишь крохотный рубчик возле левого уголка рта, практически незаметный, если не присматриваться. А вот шрам на сердце, уродливый и остро щемящий при каждой последующей обиде, оказался самым болезненным и трудно заживающим.
«За что она меня? Что я ей сделала?» — эти вопросы, на которые так хотелось и не получалось найти ответа, она часто задавала себе долгими бессонными ночами, лежа в маленьком шалашике на мягком еловом лапнике. Туда они перешли жить уже на следующее утро после случившегося и, как выяснилось всего через день, весьма вовремя. Разъяренная толпа селян, пришедшая с топорами, косами и вилами, была очень недовольна, что старая ведьма вместе со своим бесовским выкормышем ушли от справедливого возмездия, и с досады устроила яркий костерчик из старенькой избушки, где мы так славно жилось добрый десяток лет.