Я, начальник штаба, полковник Попов и подъесаул Ажогин молчали. Образование нового министерства с большевиками или без них — это было дело правительства, а не войска, и нас не касалось.
На вопрос, поставленный мне Савинковым, можем ли мы продержаться несколько дней в Гатчине, я ответил, оценивая позицию у Пудости и Таицы и боеспособность Красной гвардии, — да, можем, но, оценивая моральное состояние казаков, отказавшихся брать снаряды и патроны и воевать, — конечно, нет. Перемирие нам необходимо, чтобы выиграть время, если за это время к нам подойдет хотя один батальон свежих войск, мы продержимся и боем.
Решено было войти в переговоры о перемирии с Викжелем. Против этого был только Савинков. Станкевич должен был поехать в Петроград искать там соглашения или помощи, Савинков ехал за поляками, а Войтинский в Ставку просить ударные батальоны.
Но пока шло совещание начальства, другое совещание шло у комитетов. Прибывшие матросы–парламентеры, безбожно льстя казакам и суля им немедленную отправку специальными поездами прямо на Дон, заявили, что они заключать мир с генералами не согласны, а они желают заключить мир через головы генералов с подлинной демократией, с самими казаками.
Казаки явились ко мне. Они просили меня составить им текст договора, который они и будут отстаивать от своего имени, как бы игнорируя меня.
Я составил текст такого содержания:
«— Большевики прекращают всякий бой в Петрограде и дают полную амнистию всем офицерам и юнкерам, боровшимся против них.
— Они отводят свои войска к Четырем рукам. Лигово и Пулково нейтральны. Наша кавалерия занимает исключительно в видах охраны Царское Село, Павловск и Петергоф.
— Ни та, ни другая сторона до окончания переговоров между правительствами не перейдет указанной линии. В случае разрыва переговоров о переходе линии надо предупредить за 24 часа».
С такими мирными предложениями наши представители–казаки отправились уже поздно вечером 31 октября к большевикам.
Керенский выработал свой текст, мне не известный, и с этим текстом на большевистский фронт поехал на автомобиле капитан Кузьмин.
Казаки вздохнули свободно. Они верили в возможность мира с большевиками.
Совсем иначе чувствовали себя я и офицеры. Только борьба и победа могли сломить большевиков.
Вечером из Ставки в Гатчино прибыл французский генерал Ниссель. Он долго говорил с Керенским, потом пригласили меня. Я сказал Нисселю, что считаю положение безнадежным. Если бы можно было дать хоть один батальон иностранных войск, то с этим батальоном можно было бы заставить Царскосельский и Петроградский гарнизоны повиноваться правительству силой. Ниссель выслушал меня, ничего не сказал и поспешно уехал.
Ночью пришли тревожные телеграммы из Москвы и Смоленска. Там шли кровавые бои и резня офицеров и юнкеров. Ни один солдат не встал за Временное правительство. Мы были одиноки и преданы всеми…
* * *
Я не хочу испытывать терпение читателя и потому не передаю многих мелких подробностей. Эти дни были сплошным горением нервной силы. Ночь сливалась с днем и день сменял ночь не только без отдыха, но даже без еды, потому что некогда было есть. Разговоры с Керенским, совещания с комитетами, разговоры с офицерами воздухоплавательной школы, разговоры с солдатами этой школы, разговоры с юнкерами школы прапорщиков, чинами городского управления, городской думы, писание прокламаций, воззваний, приказов и пр. и пр. Все волнуются, все требуют сказать, что будет, и имеют право волноваться, потому что вопрос идет о жизни и смерти. Все ищут совета и указаний, а что посоветуешь, когда кругом стала непроглядная осенняя ночь, кругом режут, бьют, расстреливают и вопят дикими голосами: «Га! мало кровушки нашей попили!»
Инстинктивно все сжалось во дворце. Офицеры сбились в одну комнату: спали на полу, не раздеваясь, казаки, не расставаясь с ружьями, лежали в коридорах. И уже не верили друг другу. Казаки караулили офицеров, потому что, и не веря им, все‑таки только в них видели свое спасение, офицеры надеялись на меня и не верили и ненавидели Керенского.
Утром 1 ноября вернулись переговорщики и с ними толпа матросов. Наше перемирие было принято, подписано представителем матросов Дыбенко, который и сам пожаловал к нам. Громадного роста красавец мужчина, с вьющимися черными кудрями, черными усами и юной бородкой, с большими томными глазами, белолицый, румяный, заразительно веселый, сверкающий белыми зубами, с готовой шуткой на смеющемся рте, физически силач, позирующий на благородство, он очаровал в несколько минут не только казаков, но и многих офицеров.
— Давайте нам Керенского, а мы вам Ленина предоставим, хотите ухо на ухо поменяем! — говорил он, смеясь.
Казаки верили ему. Они пришли ко мне и сказали, что требуют обмена Керенского на Ленина, которого они тут же у дворца повесят.
— Пускай доставят сюда Ленина, тогда и будем говорить, — сказал я казакам и выгнал их от себя.
Но около полудня за мной прислал Керенский. Он слыхал об этих разговорах и волновался. Он просил, чтобы казачий караул у его дверей был заменен караулом от юнкеров.
— Ваши казаки предадут меня, — с огорчением сказал Керенский.
— Раньше они предадут меня, — сказал я и приказал снять казачьи посты от дверей квартиры Керенского.
Что‑то гнусное творилось кругом. Пахло гадким предательством. Большевистская зараза только тронула казаков, как уже были утеряны ими все понятия права и чести.
В три часа дня ко мне ворвался комитет 9–го Донского полка с войсковым старшиною Лаврухиным. Казаки истерично требовали немедленной выдачи Керенского, которого они сами под своей охраной отведут в Смольный.
— Ничего ему не будет. Мы волоса на его голове не позволим тронуть.
Очевидно, это было требование большевиков.
— Как вам не стыдно, станичники! — сказал я. — Много преступлений вы уже взяли на свою совесть, но предателями казаки никогда не были. Вспомните, как наши деды отвечали царям Московским: «С Дона выдачи нет!..» Кто бы ни был он — судить его будет наш, русский суд, а не большевики…
— Он сам большевик!
— Это его дело. Но предавать человека, доверившегося нам, неблагородно, и вы этого не сделаете.
— Мы поставим свой караул к нему, чтобы он не убежал. Мы выберем верных людей, которым мы доверяем! — кричали казаки.
— Хорошо, ставьте, — сказал я.
Когда они вышли, я прошел к Керенскому. Я застал его смертельно бледным в дальней комнате его квартиры. Я рассказал ему, настало время, когда ему надо уйти. Двор был полон матросами и казаками, но дворец имел и другие выходы. Я указал на то, что часовые стоят только у парадного входа.
— Как ни велика вина ваша перед Россией, — сказал я, — я не считаю себя вправе судить вас. За полчаса времени я вам ручаюсь.
Выйдя от Керенского, я через надежных казаков устроил так, что караул долго не могли собрать. Когда он явился и пошел осматривать помещение, Керенского не было. Он бежал.
Казаки кинулись ко мне. Они были страшно возбуждены против меня. Раздавались голоса о моем аресте, о том, что я предал их, дав возможность бежать Керенскому.
Но тут произошло новое событие, которое совершенно все перевернуло. К Гатчинскому дворцу в стройном порядке, сверкая штыками, подходила густая колонна солдат. Она тянулась далеко по дороге, идущей к Петрограду. Люди были отлично одеты, на всех взводах, сверкая погонами, шли офицеры. Это шел л. — гв. Финляндский полк. Он стал выстраиваться в резервную колонну против дворца. Казаки оставили меня и разбежались куда попало. Я остался один. Офицеры штаба находились все вместе в соседней комнате.
В мою комнату вошло человек двадцать вооруженных финляндцев.
— Господин генерал, — сказал мне один из них. — Финляндский полк требует, чтобы вы вышли к нему на площадь.
— Как смеете вы, — закричал я что было силы на них, — требовать меня, корпусного командира! Вон отсюда, чтобы и духу вашего не было.
И к моему удивлению, солдаты стали пятиться и, толкая друг друга, выбежали из моей комнаты. Прошло минут десять в грозной томительной тишине. В мою комнату постучали.