Резолюции были одинаковы: потребовать от казаков прекращения боя с угрозой, что иначе весь гарнизон с оружием в руках выйдет казакам в тыл. Эти резолюции волновали коноводов. Обремененные кто тремя, кто четырьмя лошадьми, они чувствовали себя под такой угрозой совсем плохо.
Смеркалось. Короткий осенний день сменялся сумерками ненастной ночи. Моросил дождь, артиллерийский огонь смолкал. Батареи без приказа отходили назад. Матросы, не сдерживаемые артиллерийским огнем, перешли в наступление. С большим искусством они стали накапливаться на обоих флангах; не только Большое Кузьмино было занято ими, но они выходили уже на Варшавскую железную дорогу, на царскую ветку и приближались к станции Царское Село, выходя мне в тыл. Пули прорезывали деревню Редкое Кузьмино с трех сторон. Я приказал отойти за полотно Варшавской дороги. Уходил я последним. У меня болела левая нога, и я, хромая, не мог поспевать за быстро уходящими казаками. Матросы уже входили в Редкое Кузьмине, непрерывно стреляя. Но стреляли они плохо. Казаки, укрываясь за домами, перебегали от дома к дому, я шел с подъесаулом Кульгавовым и ротмистром Рыковым прямо по дороге. Пули свистали близко, но ни одна не попала.
С трудом перелез я через крутую насыпь железной дороги и прошел в одну из ближайших дач, чтобы написать приказ об отходе. В ста шагах вдоль по насыпи лежала редкая казачья цепь. Дальше все Редкое Кузьмино было полно матросами и красногвардейцами. Они подходили уже и к станции Александровской, но из Редкого Кузьмина не выходили. Боялись темноты.
Черная непогодливая ночь наступала.
* * *
В несуразной обстановке дачной гостиной — дачи, спешно покинутой жильцами, — при свете кухонной чадной лампочки, взятой у дворника, я писал приказ «3–му конному корпусу»: «Усиленная рекогносцировка, произведенная сегодня, выяснила то, что… для овладения Петроградом считаю наших сил недостаточно… Царское село постепенно окружается матросами и красногвардейцами… Необходимость выжидать подхода обещанных сил вынуждает меня отойти к Гатчино, где занять оборонительное положение… для чего: головной отряд…» и т. д.
К чему я это писал? Разве что для истории. В «обещанные силы» никто не верил. Они были обещаны и им послано приказание еще 25 октября, прошло пять дней, и никто не подошел. Зрели планы отсидеться в Гатчино за реками Пудостью и Ижорой, укрепить мосты. А там что Бог даст. В крайности, в случае нажима неприятеля отходить с боем на Дон. Лишь бы люди дрались, не изменили и не предали.
Командиры полков, батарей и сотен собирались получить приказания. Лица хмурые, недоверчивые, усталые. Чувствуется глубокое разочарование и страшный надрыв. Тяготит и беспокоит вопрос о раненых и убитых. Не бросать же их большевикам. Мы видели сегодня утром трупы солдат осадного полка. Они были раздеты и изуродованы Красной гвардией до неузнаваемости.
Глухою ночью, когда зги не было видно, подошли коноводы к опушке парка, цепи незаметно сошли с насыпи и разошлись по лошадям. Я не мог идти и послал за своею лошадью. Долго отыскивали ее, наконец ее подали. Ничего не видно со света.
— Алпатов, где вы? — окликнул я. Лошадь узнала мой голос и ответила тихим ржанием.
— Я здесь, — отвечал Алпатов. Я ощупью нашел стремя и сел. Поехал за полками в Царское. На штабной квартире никого. Ожидает последний мой автомобиль. Я послал его за моей женой: ей уже небезопасно было оставаться в Царском. Казармы стрелков ярко освещены, и в окнах толпятся солдаты. Ни выстрелов, ни криков. Нас пятеро конных едет мимо них темными силуэтами, мелькая вдоль парка. «Кто едет?» Молчим. Зловещая тишина провожает нас. В небе не видно звезд. Мелкий надоедливый дождь начинает накрапывать.
За Царским Селом я пошел рысью, нагнал и стал обгонять полки. Шли в порядке. Пулеметчики 9–го полка шли пешком и волокли за собою пулеметы. Коноводы их удрали и не подали им лошадей. Но ругали они коноводов, а со мною разговаривали без озлобления.
Около часа ночи я был в Гатчино. Керенский меня ожидал. Он был растерян.
— Что же делать, генерал? — спросил он меня.
— Будет помощь? — спросил я его.
— Да, да, конечно. Поляки обещали прислать свой корпус. Наверно, будет.
— Если подойдет пехота, то будем и драться и возьмем Петроград. Если никто не придет — ничего не выйдет. Придется уходить.
Отдал распоряжение на все дороги к переправам поставить заставы с артиллерией и глубокою ночью прилег отдохнуть. Не успел я заснуть, как меня разбудили. У меня полковник Марков, [42] командир артиллерийского дивизиона.
— Ваше превосходительство, — взволнованно говорит он, — казаки отказываются идти на заставы и не берут снарядов. Сказали, что по своим больше стрелять не будут.
— Передайте, что я приказываю разобрать снаряды и выполнить мой боевой приказ.
Едва ушел Марков, как явился Лаврухин и заявил, что 9–й Донской полк не взял патронов и не пошел на заставы. Гатчино никем не охраняется.
Накануне вечером пришли две сотни 10–го Донского полка из Острова. Я направил их на заставы и ожидал установки С ними связи. Рано утром поехал их проверить. В Гатчино спокойно, но как‑то сумрачно. Донцы 10–го полка устроили окопы, перекопали шоссе, чтобы броневые машины не могли подойти, смотрят на холодные воды реки Пудости и говорят: «Никогда красногвардеец вброд не пойдет, а тут удержим».
На душе стало немного спокойнее. Поехал назад уговаривать артиллерию. На дворцовом дворе, где стояли казаки, нашел толпы казаков и среди них матросов. Это прибыли переговорщики. Они вели переговоры не от себя, а от таинственного союза железнодорожников Викжеля. Викжель уговаривал прекратить братоубийственную войну и сговориться миром. Он угрожал в противном случае железнодорожной забастовкой. Это было последней каплей, переполнившей чашу терпения казаков. Идея мира на внутреннем фронте казалась им не менее заманчивой, нежели идея мира на фронте внешнем. Все, даже самые солидные казаки, носились с этою идеею и находили ее прекрасной. Я вызвал комитеты. Говорят одно, но думают другое.
«Никогда донские казаки не подпадут под власть Ленина и Бронштейна… Этому не бывать», «Нам с большевиками не по пути!»…
И рядом с этим: «Отчего не вступить в мирные переговоры, может быть, до чего‑нибудь и договоримся. Что же, разве большевики не люди? Они тоже драться не хотят», «Это дело Керенского. Он заварил кашу, он пускай и расхлебывает», «Время протянется, может быть, к нам и подойдет кто Тогда со свежими силами можно и снова войну начать», «Все одно нам, одним казакам, против всей России не устоять. Если вся Россия с ними — что же будем делать?».
Тщетно я, Ажогин и фельдшер Ярцев, лихой казак, перевязывавший мне рану, когда меня ранили в 1915 году в бою под Незвиской, уговаривали и доказывали, что с большевиками мира быть не может, — у казаков крепко засела мысль не только мира с ними, но и через посредство большевиков отправления домой на Дон, и с этим уже не было никакой силы бороться. В конце переговоров ко мне пришел адъютант Керенского, он просил меня, председателя комитета и начальника штаба прийти к нему на совещание.
В дворцовой гостиной запасной половины Керенский нас ожидал. Он получил телеграмму от Викжеля, по–видимому, с ультимативными требованиями сговориться с большевиками. С ним был капитан Кузьмин и Ананьев, член совета Союза казачьих войск; он послал за Савинковым и Станкевичем.
Разговор шел о высшей политике. Возможно или невозможно примирение с большевиками? Керенский стоял на том, что если хоть один большевик войдет в правительство, то все пропало, работа станет невозможна, Станкевич полагал, что с большевиками сговориться все‑таки можно, допуск их к власти и сознание ответственности за эту власть их должно отрезвить, Савинков настаивал на продолжении военных действий, говорил, что надо отстояться в Гатчино, он сам сейчас поедет к командиру польского корпуса Довбор–Мусницкому, [43] который готов драться, Войтинский поедет в Псков и Ставку, а раз явится сила, то можно будет сломить большевиков.