Тщетно немцы уверяли, что «нельзя во время движения оставаться на площадке», тщетно доказывали, что лестницы и крыши не места для пассажиров — вагоны были заняты крепко, и удивленным немцам пришлось капитулировать, тем более что сделанная ими проволочная изгородь кругом станции была сразу же разнесена до основания и бесплатных пассажиров было, пожалуй, больше, нежели платных.
Так печально кончилось стремление немцев насадить у нас свои порядки, и вскоре они везде махнули на это рукой, оставив в каждом поезде половину состава для себя и предоставив бесконечному числу пассажиров помещаться как и где хотят, забивать площадки и лестницы» падать и разбиваться.
Везде на станциях характерные немецкие каски, везде дежурные с ружьями, местами — пулеметы. В дороге разговоры только про немцев, удивление их порядку, дисциплине, вежливости и привычке расплачиваться.
В Севастополе те же пушки, угрожающе направленные вдоль улиц пулеметы на балконах, офицеры и солдаты без конца, аккуратные подводы, наглухо закрытые брезентом, марширующие взводы и ряды, конные и пешие патрули и полное отсутствие той наглой матросской толпы, что в декабре так резко бросалась в глаза.
Последние минуты большевистского Севастополя — его агойия продолжалась недолго. Немцы, распрощавшись в Симферополе с украинцами, которые по своему «вильному» духу к ним совсем не подошли, быстро покатились к Севастополю, встречая ничтожное сопротивление матросов, невзирая на кричащие красные плакаты, где указывалось, что скорее все матросы лягут до единого, нежели немцы будут в Севастополе.
Паника, которая поднялась среди красного Севастополя, не поддается описанию, и все эти декабрьские и февральские убийцы, грабители крымских городов, палачи, убившие тысячи безвинных людей, — как стадо баранов лезли с награбленным добром в транспорты, наполняя их свыше меры.
В той безудержной панике, которой они поддались, матросы бросились к капитану 1–го ранга Саблину [152] и, как говорят, поднесли ему адмиральские эполеты, умоляя вывести флот из бухты в Новороссийск, обещая признать власть его и офицеров и все «повернуть, как прежде было», титулуя — «ваше превосходительство» и тщательно отдавая честь… Слишком страшна была мысль остаться в Севастополе, когда на дне южной бухты еще качались трупы замученных офицеров, слишком ясна была уверенность, что виновным пощады не будет.
Однако перед отъездом матросы хотели посчитаться — «хлопнуть дверью» и думали последней резней покончить с офицерами, остающимися в Севастополе. Это стало известно немцам, и они, стремясь не допустить резни, послали конную батарею с небольшим прикрытием, на рысях, через Бельбек на Северную сторону.
Уже вечерело, когда 31 апреля конная батарея снялась с передков около церкви на Северной стороне и немедленно открыла огонь по флоту, стоявшему под парами.
Паника — было бы слабым определением того, что случилось с «красой и гордостью революции»: давя друг друга, без всякого строя, бросились суда к выходу, хотя снаряды германцев без вреда отскакивали от брони. Матросы забыли, что у них есть могучая артиллерия, нескольких выстрелов которой было бы достаточно, чтобы уничтожить кучку храбрецов с их пушками…
Нефтяные миноносцы кое‑как вытянули в кильватер и многие не очень охотно пошли за кораблями, один выбросился на берег, а другой потерпел аварию и застрял в бухте. Словом, после недолгой бестолковщины, через несколько минут, главная часть флота вышла в море и взяла курс на Новороссийск. Значительное число старых кораблей, много миноносцев и подводных лодок — везде, где команда не была скомпрометирована убийствами офицеров или не бежала на транспортах, — остались в бухте и подняли украинский флаг.
Среди ушедших было много офицеров, горячих патриотов, которым было невыносимо сдать любимые корабли немцам. Они поверили матросам, поверили в их патриотизм и решили грудью отстаивать родной Андреевский флаг, под которым вышли из Севастополя… Но это единение было недолго. Уже в пути матросы бросили в море несколько офицеров, а в Новороссийске разыгралась трагедия, кончившаяся гибелью лучших кораблей флота…
В момент моего приезда на «Георгии», где раньше был штаб адмирала Колчака, развевался германский морской флаг, медленно колыхаясь на флагштоке… Было больно и тяжело это видеть, видеть родные корабли, надежду России, мечту Александра III — без боя спустившие славный Андреевский флаг… На других кораблях еще развевались «жовто–блакитные» украинские флаги.
Какая радость была в Севастополе — поймет каждый при мысли, что за короткое время в этом небольшом городе было вырезано около 1000 офицеров, когда жизнь в Севастополе была не жизнь, а лишь покорное ожидание издевательств, мучений и позорной смерти…
Я застал Севастополь в слезах. Все родственники замученных офицеров собрались во Владимирском соборе, где служили общую панихиду — первую после убийств. Что это была за картина безысходного человеческого горя, что делалось в соборе, где рыдали даже священники, где слезы перемешивались с истерикой, воплями, жалобами — почти безумие горя, которое тронуло даже холодные тевтонские сердца!..
А водолазы доставали тела, уже разложившиеся и объеденные крабами, и каким‑то чутьем многие узнавали своих близких… По улицам тянулись похоронные процессии, появилась масса дам в трауре, и радость освобождения вновь всколыхнула острые воспоминания недавнего горя и потерь, которые уже притуплялись временем…
С приходом немцев меня постигла большая неприятность: в поисках за мебелью для квартир офицеров в артиллерийских флигелях немцы наткнулись на мою квартиру, оставленную мной со всей обстановкой и вещами еще с начала войны, и взяли всю мебель, а чернь дограбила остальное. Таким образом, я потерял все, кроме того платья, что было на мне и на семье. Это обстоятельство отразилось
на нас катастрофически, и какие меры я ни принимал, я ничего не получил, хотя и представлял доказательства исчерпывающей полноты.
— Война, — отвечали мне везде, и в Севастополе, и в Керчи, и в Киеве. — Право войны, хотя, может быть, что‑нибудь вы и получите, но…
Дня через два мы с С–вым сели в поезд и направились в Киев, в загадочную вновь народившуюся Украину, где уже был реставрирован суррогат монархической власти в лице гетмана и откуда, как нам казалось, начнет выздоравливать и воскреснет Россия…
Выехавши из Крыма, который тогда вел таможенную войну с Украиной, в Северную Таврию, мы не заметили ничего, что могло бы дать представление об Украине. Везде была подлинная Россия, если не считать двух–трех гайдамаков в опереточных костюмах времени запорожцев, с чубами, «люльками» и «шаблюками». Местами попадались офицеры во френчах, обшитых цветными кантами и широкими генеральскими лампасами на рейтузах. Однако везде царила русская речь и «ридна мова» отсутствовала.
На вокзалах, до Александровска, обычная после революции грязь, обычная толпа крестьян, едущих по всем направлениям, терпеливо — сутками — ожидающая поезда и берущая штурмом вагоны при появлении состава. Навстречу нам попадалось много офицеров, едущих в Добровольческую армию и ругательно ругавших Украину за то, что там принимались на службу только кадровые офицеры.
В поездах — два–три вагона третьего класса для немецких солдат, один — второго класса для офицеров и ряд товарных — для пассажиров. Условия путешествия были отвратительны, и в битком набитых вагонах путь представлялся сплошным страданием.
В вагоне — неприязнь, подозрительное отношение друг к другу, ибо, с одной стороны, подозреваются большевики, с другой — буржуи. Настроение в общем подавленное, так как крестьяне — огромное большинство пассажиров — уже слышали о возвращении земель и инвентаря помещикам, а местами и чувствовали это довольно болезненно…
Здесь, где большевизм не успел еще себя изжить и был прерван в зародыше, большинство крестьян ненавидело немцев, видя в них ту злую силу, что не дала им воспользоваться благами революции — «грабежом награбленного».