Ели что придется, но все блюда были неизменно из тех, что по замечательному выражению Чехова, «требуют большой водки». Помимо водки пили азербайджанское вино «Карачача» - в соседнем магазине на Трубной площади забраковали целую партию «Карачачи» и продавали ее рублей по пять за бутылку. Забраковали партию потому, что в бутылках попадалось битое стекло, о чем нас честно предупредил продавец. Это никого не смущало - сначала вино процеживали, а потом бросили. Напившись «Карачачи», Тарас писал стихи, вроде: «Днесь пив, я вдруг узрел букашку на столе, и тут же кулаком изгваздал до мокроты, но через час в сие печальное желе я уронил чело. И был клеймен им - то-то!»
Среди обитателей дворницкой собственно наркоманов не было, но рейды к приснопамятной аптеке № 1 все-таки совершались - благо соседи. Это была даже не психоделия - скорее прививки от здравого смысла. Я тоже раз поучаствовал в такой вылазке. Мы с Тарасом и Штаубе долго не могли понять, почему бабушки-кетаминщицы в ужасе разбегаются, едва завидев нашу делегацию. Я не сразу сообразил, что напялил на себя милицейскую шинель - в дворницкой было много странной одежды. Наконец, Тарас приобрел искомое анестезирующее средство, а также шприцы, у которых иглы были толщиной с соломинку для коктейля. Мы вернулись, Тарас как самый опытный сделал всем по чудовищно болезненному уколу, и мы с помутившимся рассудком попадали на железные кровати. За окном гулял самый депрессивный из ветров - февральский, и его гул сливался со звуками Coil; кажется, это был альбом «Worship The Glitch». Все время «трипа» Тарас пронзительно выл, Штаубе сразу притворился мертвым, а я лежал ничком, закрыв лицо руками. Сознание мое на страшной скорости летело в бездонную мясную воронку, и мне оставалось только ждать, когда же все это, наконец, закончится.
Закончилось все, надо сказать, довольно скоро. К осени кисельное коммьюнити окончательно озверело. В форточку никто уже не лазил - если дверь была заперта, ее просто выбивали. Мы заявлялись сюда в преимущественно скверном расположении духа - и если раньше сюда ходили, чтобы застать кого-нибудь из знакомых, то теперь вваливались в надежде напиться в одиночестве. Кисельный тупик всегда славился своим гостеприимством, но теперь тут стали ночевать люди, которых уже вообще никто не знал. Ворону кто-то то ли украл, то ли съел. Рабочий человек Ким был одним из немногих, кто норовил поддержать в помещении уют, чем вызывал неподдельный гнев гостей. Начитанные, наслышанные и насмотренные люди расправлялись с любым проявлением комфорта с какой-то талмудической ненавистью - стены немедленно изрисовывались матерщиной и свастиками, посуда билась об стену, шкафы расщеплялись под мощными пьяными ударами лома. Все это происходило под гнусные песнопения Беляева, Шеваловского и прочих необъяснимо популярных тогда «шансонье». Однажды Ким поклеил обои. В ту же ночь я исписал стену от пола до потолка словом «х…». После этого Ким перестал со мной разговаривать. Какой позор. В конце концов, дворницкую просто подожгли - словно золотой храм выспреннего мракобесия.
Теперь я понимаю, откуда это остервенение - все мы судорожно цеплялись за последнее лето затянувшегося детства, за всю нашу театральную жизнь, последней эманацией которой стала дворницкая, предельно искусственное, в сущности, образование. После пожара сразу же началась другая жизнь. Тут же пошли какие-то человеческие работы, завязались долгосрочные отношения, образовались дела, появились даже мысли о будущем. «Сие печальное желе», наконец, высохло.
Вчера я навестил Кисельный тупик - впервые за последние двенадцать лет. Дом отремонтирован, но вполне узнаваем: то же крыльцо, те же мутные окна, та же вывеска «Театральная жизнь» напротив. На крыльце сидели три женщины. Я спросил, что здесь теперь - офис, квартиры? «Есть офис, есть квартиры», - ответила одна из них и почему-то смутилась. Под нашими окнами красноречиво рос совершенно базаровский лопух и мне вдруг померещилось, что все осталось, как прежде. Глянь в окно - все мы так и застыли внутри в нелепых милицейских шинелях на железных кроватях. Звучит «Гражданская оборона», или Coil, или Les Rita Mitsouko, или еще какая-нибудь из групп, которые мы тогда так любили и которых больше уже никогда не будет. И неоттаивающая ворона смотрит на меня мертвым немигающим глазом.
Дмитрий Быков
Московское зияние
Обрушение мифа
Москвича как типа нет, есть пустое место, которое все ненавидят. Эту пустую оболочку каждый надувает личными представлениями о враге. Можно любить или не любить питерца, казанца, екатеринбуржца. Еще в семидесятые годы можно было так же относиться к москвичу: одним нравилось, другим не нравилось, но просматривались черты. Сегодня они стерлись на фиг. Есть жупел, который - по законам очереди - презирают, пока не поравняются с ним статусами. Но что самое интересное, сами москвичи тоже не очень любят москвичей. Больше того, они их ненавидят. Примерно с таким же чувством встречаешь своих за границей: Господи, и вы здесь! Человек переезжает в Москву - и кого же видит? Вместо других прекрасных людей - себя в миллионах экземпляров. Тьфу, пропасть. Покатайтесь в московском метро, понаблюдайте, какими глазами его пассажиры смотрят друг на друга, особенно осенью, - и многое станет вам понятней.
Помню, в 1984 году на кафедре литкритики любимого журфака был интенсивный спор - существует ли московский литературный миф? Сравнительно недавно был опубликован «Альтист Данилов». Введение в литературоведение читала у нас замечательная Елизавета Михайловна Пульхритудова - кстати, классическая старая москвичка: мягкость, деликатность, гостеприимство, юмор, без этого ужасного питерского умения отбрить и поставить на место. Так вот, она говорила о причинах, по которым петербургский миф сложился очень быстро, а московский никак не лепится: легче всего мифологизируется рукотворность. Питер умышлен, Москва хаотична и бесструктурна. В некотором смысле питерские сами придумали, какими им быть, и только потом такими стали. К числу самых укорененных мифов относится, скажем, «культурная столица»: почему культурная?! Что, в Москве музеев меньше? Театров? Архитектура бедней, да, - но сады и парки не хуже, большая часть культурной элиты живет у нас, университеты и сравнивать трудно… Нет, просто когда от них уехала власть, они себе придумали: а мы тогда будем культура! Потом, когда у них постепенно и культура несколько обмельчала, они не успокоились и выдумали себе криминальную столицу, бандитский Петербург, - и тут же привычно слепили эту мифологию: сначала Бортко, потом Светозаров, сначала «Менты», потом «Убойная сила», и все это своими руками и без достаточных оснований; сейчас, кажется, они лепят из себя футбольную столицу, и питерец Рогожкин уже снял «Игру». В общем, Питер - город, привыкший сначала проектировать, а потом строить, сначала изобрести, а потом по этим лекалам жить: типично петровское жизнетворчество. Не то Москва: она живет стихийно, роем, ульем, а осмысливает все это задним числом. Москва вообще больше живет, чем думает; с рефлексией у нее худо. И потому, говоря «питерец», мы представляем конкретное существо - худое, бледное, голодное, культурное, криминальное, теперь еще и в шарфике с надписью «Зенит». Говоря «Новосибирск», воображаем блуждающего среди тайги молодого гения в очках и ковбойке, иногда с эмблемой общества «Память», тоже начавшегося в Академгородке. У пестрой Казани, у прошашлыченного Сочи, даже у крабово-кровавого Владивостока, города на границе двух несходных культур, просматривается имидж; но Москва размыла его окончательно.
Напомним попытки его создания: больше всех для этого сделал Толстой, точно угадав эту непредумышленность, спонтанность, безалаберность московского житья. Москва живет хаотично, открыто и не по средствам, как дом Ростовых, но в нужный момент все находится. Этот город настолько неуправляем, что москвичи, утверждает Толстой, не могли даже самостоятельно поджечь его после оставления - все сгорело само, как и все само делается в этом круглом городе. В нем правит любезное Толстому нерассуждающее, роевое начало. Любопытно, кстати, что и этому титану оказалось не под силу закрепить московскую мифологию: город слишком быстро менялся, строился, перестраивался, чтобы можно было зафиксировать легенду. Москва себя не бережет, не относится к себе как к историческому памятнику - так в иных семьях не хранят старых фотографий, так йоги считают воспоминания только растравляющим душу занятием; так Москва сносит свои старые постройки, нимало над ними не сентиментальничая. Однако Наташа Ростова, отдача обозов раненым и самовозгорание города в 1812 году как-то запомнились, пусть хоть благодаря школьной программе, и остались в памяти народной. Дальше вступил Островский, Колумб Замоскворечья, и вывел на подмостки Москву купеческую, толстую, архаичную, подобную мясному пирогу. Закрепился образ Москвы грибоедовской, консервативно-косной, но образ подправленный, смягченный добрым нравом Островского: да-с, конечно-с, купечество, а все-таки с понятием. Безусловно, Москва консервативней, развалистей, медлительней Питера, но ведь и добрей! и шире! и разве потерпеть сплетни московских кумушек - такая уж непомерная плата за их же щедрое странноприимство? Короче, образ оформился; но мифа по-прежнему не было, и тут приехал киевлянин Булгаков.