***
Вот и пришел конец моему дежурству по цейхгаузу и бельевой. В последних числах августа прибыли к нам новые сестры, и одной из них я сдала свою должность, а сама перешла на дежурство к больным. К концу сентября наши госпитали стали усиленно эвакуироваться, что всегда служило предвестником близкого боя, и действительно, 26 сентября мы «перешли в наступление», единственным результатом которого было опять переполнение госпиталей ранеными, ибо вперед мы не сдвинулись ни шагу, лишь японская армия пришла почти в непосредственную близость с нашей; местами расстояние между противниками было менее версты.
Видя за это время так часто и так много смертей, мы положительно привыкли к смерти, она уже не действовала на наши нервы инстинктивным ужасом. Плохо было то, что большинство сестер не только не умело подготовить умирающих к переходу в иную жизнь, но, следуя одному из правил, преподаваемых на лекциях, мы прямо лгали больным, которые чувствовали приближение конца и спрашивали нас: «Очень я плох, сестрица, видно умирать надо?» Вот тут еще сказалась пропасть между мировоззрением простого народа и интеллигенции. Оторванные от народа, воспитанные врачами и обслуживающие интеллигенцию, сестры утешали простых солдат обманом, так, как они привыкли это делать среди людей богатых классов, забыв или не ведая, что народ смотрит совсем иначе на свой конец и иначе к нему относится.
Удивительна была также жизнерадостность многих тяжелораненых. Чуть становилось полегче, они уже балагурили, шутили, смеялись. Один из них, молодой солдат Глущенко, был ранен шрапнелью в бедро с раздроблением кости и на всю жизнь остался калекой. Несколько недель он пролежал ничком или на одном боку; но не только я никогда не слыхала от него никаких жалоб на судьбу, а, напротив, если зайдешь в его палату, и слышишь смех среди солдат, и спросишь в чем дело, оказывается, Глущенко балагурит и потешает соседей.
Тот же пример терпения и мужества являли и наши раненые офицеры. Тяжелее и опаснее всех был подполковник П-вский. Долгое время жизнь его висела на волоске, два месяца он пролежал на спине неподвижно; страдания были так невыносимы, что он ломал себе руки от боли, но никогда ни нетерпения, ни лишнего требования никто из нас от него не слыхал и, несмотря на тяжелое состояние, он всегда был ясный, приветливый. Вообще эта партия раненых невольно импонировала нашему красно-крестному персоналу, впервые, может быть, столкнувшемуся с доблестными строевыми офицерами, которые одним своим нравственным обликом заставили их запрятать поглубже обычное свое недоброжелательство и всякие нарекания.
***
К половине ноября госпиталь наш наконец привелся в порядок для зимы, потеплел и стал казаться даже как будто уютным. Большой портрет Государыни украшал одну из стен, искусно задрапированный в красную и белую материю. Ровными рядами стояли койки, маленький дежурный столик ютился у стены перегородки и ночью освещался слабым светом свечки, когда остальная часть палаты погружалась в полумрак и тишину. Так хорошо казалось в этой палате, и мило все было в ней.
Проработав целый день, каждая на своем дежурстве, мы собирались часам к девяти вечера в своем домике и за чашкой чая делились дневными впечатлениями, рассказывали друг другу забавные эпизоды, порой хохотали до упаду над каким-нибудь пустяком. В этих наших отношениях хорошо было то редкое среди женщин явление, что у нас было настоящее товарищество. Мы отлично относились друг к другу, готовы были стоять друг за друга горой, - вместе с тем совершенно отсутствовала чисто женская черта копаться в чужой душе и интимной жизни.
Однако, несмотря на столько хороших данных, я была заражена общим недугом почти всех сестер - стремлением на юг. Приблизительно в это время в «Вестнике Манчжурских Армий» было напечатано сенсационное известие об одной сестре, перешедшей в японский лагерь с целью быть отправленной в Мацуяму и служить там нашим раненым. Рассказ этот был передан с ореолом героизма и окончательно вскружил мне голову. Добиться перевода на юг, ближе к позициям, быть в непосредственной близости к будущему бою стало моей заветной мечтой.
***
В двадцатых числах декабря старший врач командировал меня и еще одну сестру и санитара в Харбин сделать разные закупки к празднику и получить многие нужные вещи из складов Красного Креста и Императрицы Александры Федоровны.
Набегавшись здесь за целый день, я приходила усталая в общежитие, но отдохнуть не могла. Во-первых, от массы сестер, каждая из которых жила сама по себе, весьма мало заботясь о соседках, во-вторых, от страшной духоты и сухости воздуха, благодаря Амосовскому отоплению. Я спала у окна, приотворив форточку, и все-таки задыхалась.
Здесь я с удивлением узнала, что в общежитии есть целая категория сестер, которые не стремятся и не просятся ни в какие госпитали, ни на какую работу и месяцами живут в общежитии, получая жалование, даровой стол и всякие субсидии из складов в виде одежды, белья и пр. Публика была самая сборная и в массе поражала своей некультурностью и пошлостью; так, например, многие сестры мирились с отвратительной уборной и умывальниками, но считали своим долгом завивать волосы и устраивать себе замысловатые прически, душиться крепкими духами. От общей массы сестер, собранных в большом количестве, в общем, получалось невыгодное впечатление. Может показаться странным, что я скажу, но мне думается, что, если бы сестры подвергались смертельной опасности, это бы очень подняло и их дух, и состав, и качество. Но были и здесь прелестные типы.
В эти дни ясно чувствовалось, что в Артуре неладно и развязка близка, но не хотелось этому верить, как не хочется верить в очевидную, приближающуюся кончину близкого больного. Фальшивые, отвратительные телеграммы Стесселя рвали душу. Наконец вечером кто-то пришел и принес известие, что Артур сдан. После первых минут молчания первое слово Марии Трофимовны было, вырвавшееся, как крик душевной боли: «Как смели они сдаться?!» Это было в сочельник. На следующий день я пошла в единственную харбинскую церковь, небольшой деревянный, но очень красивый собор. Вовек мне не забыть этой обедни и этого молебна об изгнании двунадесяти язык с многолетием «христолюбивому всероссийскому победоносному воинству», тогда как в душе раздавалась вечная память нашей погибшей славе.
Не описать и не передать, что пережилось и перечувствовалось в эти минуты…
Печатается с сокращениями по изданию: Козлова Н. В. Под военной грозой//Исторический вестник. 1913. Ноябрь.
Подготовила Мария Бахарева
История одной баррикады
Рассказ участника восстания
Первая русская революция 1905-1907 была мифологизирована в советское время как пролог к Февралю и Октябрю. Сохранились свидетельства члена эсеровской дружины, принимавшего участие в уличных боях в Москве, выпущенные книгоиздательством «Земля и воля» в 1906 г. по следам событий. Они имеют мало общего с отретушированными пересказами более позднего времени.
Печатается по: Ужасные дни в Москве. Записки дружинника. Книгоиздательство «Земля и воля». СПб., 1906.
Записки дружинника
Девятого декабря поздним вечером на Старой Триумфальной площади царило необычайное оживление: по углам улиц стояли кучки народа, посреди площади несколько человек ломали какую-то будку, другие катили тяжелые камни, тащили доски и всякий деревянный и железный хлам на угол Тверской. Здесь строили баррикаду.
Трудно сказать, что это были за люди. По-видимому, однако, рабочие, приказчики и мелкие лавочники. Работа шла медленно: никто не знал, как строить баррикаду, и отдельные ее части несколько раз перестраивались. Очевидно, никто не руководил этой разношерстной толпой, не видно было даже организованной дружины. Не верилось глазам при виде баррикады. Казалось, начало восстания было провоцировано, чтобы тотчас же подавить его.