Поскольку не будет даже этого, о втором выходе и говорить не станем: писать он не бросит. Чудес не бывает, наш Известный литератор пойдет еще дальше. For sale, господа, for sale. Ерофеев — как изваяния Церетели: поставлен надолго. И кажется мне, что этот торговец использованными изделиями все давно и прекрасно понимает.
Это наша Родина, сынок. Пипл хавает и жаждет или — просто делает вид, что жаждет. Но ты продолжай, кричи выпью, снимайся голым, какай на будущие могилы. Так принято. Отдохни и ты. Давай плевать в распятого на крестовине неврастеника вместе. Знаешь, как забавно. “А то, что будет с тобой потом, так это, пойми, — потом”.
Пустовая — смелый и целенаправленный критик. Решила — и сделала папика. В каком-то смысле ему, думаю, повезло.
Владимир Радзишевский. Изгой с допотопным магнитофоном: жизнь после катастрофы. — “Знамя”, 2004, № 12.
Законспирированное под очерк мемуарное свидетельство — о знаменитом архивисте-маяковеде, создателе уникального фоноархива (около 1200 бобин), записавшем на аудиопленку, в общем, всех — от Н. В. Тимофеева-Ресовского до В. В. Шульгина. Теперь одна за другой выходят книги. О том, чего это стоило и что это значит.
“„Для изучающих творчество и биографию больших писателей XIX в. источниками информации были и остаются дневники, личная переписка и другие письменные документы той эпохи, — отмечал Дувакин в отчете за 1970 год. — При изучении истории культуры первой трети нашего столетия положение исследователя много хуже: письменных источников, по которым можно было бы воссоздать историю жизни и характер личности больших людей литературы, театра, изобразительных искусств, музыки и других областей культуры, меньше, чем от хронологически более далекого чеховского, некрасовского и даже пушкинского времени. Причин тому много: и технические изобретения, как бы сократившие расстояния, и общее ускорение темпа жизни, в которой не остается времени для обстоятельной переписки и тем более — дневников, и массовая гибель архивов в условиях войн и следовавшей за ними разрухи, и многое другое”.
В разговоре с Сергеем Васильевичем Шервинским Виктор Дмитриевич говорил гораздо откровеннее: „…была революция, была война — одна, другая, третья, был 37-й год, были переезды, была привычка вообще, что бумажка не нужна. Писать… пишут писатели только. Но писатели пишут под тремя редакторами, в том числе самый строгий — свой. А подлинных документов остается очень мало, да и они не сохраняются”.
И в этих отчаянных условиях Виктор Дмитриевич Дувакин воображал себя на берегу огромного водоема вроде Байкала с ведерком, которым он пытается вычерпать влагу, плещущуюся между ним и горизонтом. Поразительно, как много он все-таки успел сделать, оставив наследие, которое обернулось теперь целой полкой документальных книг. И это после того, как под его жизнью, казалось, уже была подведена черта”.
Филология в лицах. Сергей Сергеевич Аверинцев. — “Вопросы литературы”, 2004, № 6, ноябрь — декабрь.
Новую журнальную рубрику решили открыть именем Аверинцева (1937 — 2004) еще и потому, что “его кончина стала дополнительным — грустным и вместе с тем исполненным значения — поводом для подобного разговора”.
Вводная статья и четыре текста, объединенных в воспоминания и размышления, — сиречь выступления на вечерах памяти.
Профессора В. Зусман и З. Кирнозе поделили свое предваряющее блок повествование “Диалогическое измерение” на главы: “„Заградительная стена” семьи”, “„…История реальна только в человеке””, “Имманентная поэтика литературы”, “Внутренний диалог”, “Парадокс рационализма”, “О юморе”, “О константах” и др.
“…Особо помнится один эпизод из празднования в Московском педагогическом институте в 1978 году 75-летнего юбилея Алексея Федоровича Лосева.
Юбилей начался как будто в противовес тому, чего все ожидали. Чиновник из министерства по бумажке произнес казенные слова о награждении юбиляра значком почетного учителя. Какие-то благодарности и грамоты последовали от кафедр общественных наук. А. Ф. Лосев словно делался все неподвижнее, все более похожим на изваяние. Напряжение разрядили грузины, выкатившие на сцену бочонок вина и наконец произнесшие настоящие слова о великом ученом и великом философе. Атмосфера словно разрядилась, когда прозвучали приветствия от зарубежных академий. Но тут встал ученик — Сергей Аверинцев. Звонким голосом он начал речь на латыни, потом перешел на древнегреческий. Лосев ответил ему тоже на языке Вергилия. И зал замер. Это был высокий диалог на равных” (глава “Учителя”).
“Диалог между теологией и искусством Аверинцев видит не в их разрыве, а во взаимной услышанности, не умаляющей значения ни одного из голосов и образующей единство слитного и раздельного, тот круг, который является одним из канонических определений Бога” (глава “Библеистика”).
Из текста выступления Сергея Бочарова на вечере памяти С. А. — о малой христианской прозе ученого и его проповедничестве: “Этот филолог был светский проповедник, в выступлениях на разные темы походя формулировавший уроки поведения, когда говорил, например, о том, что у дьявола две руки и он всегда предлагает нам ложный выбор, который не надо делать, — скажем, между либерализмом и патриотизмом, какой нам нынешними идейными сюжетами постоянно навязывается. Небожитель Аверинцев в этих сюжетах достаточно трезво ориентировался и давал свои ответы на актуальные вызовы, когда называл себя средиземноморским почвенником…” “Я расскажу вам еще один смешной случай <…>, — вспоминал Евгений Пастернак. — Это было, когда С. С. был уже человеком крещеным. Мы (Е. Б. и Е. В. Пастернак. — П. К. ) крестились еще позже, чем он. С. С. сказал тогда нам: „Когда вы попадете в церковь, то сначала вам покажется, что вы попали совсем не туда. Но это пройдет””.
Философ В. Бибихин поделился отрывками из своих дневников разных лет, а Г. Кнабе очертил круг “аверинцевских” тем и идей, связанных с “христианским аристотелизмом”.
Роза Харитонова. “Солнце делает людей красивыми и честными”. Вспоминая Юрия Коваля. — “Знамя”, 2004, № 12.
Тут публикуется “эпистолярный дневник” Коваля, девятнадцатилетнего студента: “В вагоне поздние лыжники мажут жидкой мазью стертые лыжатины. Один, в очках, сказал девушке с зеркальными глазами заветное слово: „Консистенция”. Это он про погоду и про лыжную мазь. Я смеюсь в Виталия Бианки. Он заметил и холодно взглянул на мою ногу, которая вся лежит на лавке. Она побаливает… За окном торчат мундштуки дымных заводских труб”.
Завершает публикацию позднее послание, написанное в часы бессонницы: “Я знаю, что еще один человек сидит так, как я, на кухне и не может заснуть. Это Белла Ахатовна (Ахмадулина. — П. К. ). Она пишет предисловие к моему „Суер-Выеру”…”.
А. П. Шестопалов. Николай Алексеевич Милютин. — “Вопросы истории”, 2004, № 12.
В неизменной рубрике “Исторические портреты” — портрет крупного российского преобразователя, начавшего свою деятельность с выработки нового Городового положения (Милютину тогда было 30 лет) и вошедшего в Большую историю разработчиком теоретической части крестьянской реформы 1861 года. Подчиненные и коллеги восхищались его цельностью и государственным умом, начальство с трудом терпело за ярко выраженные либеральные идеи и неверие в “реформаторские потенции дворян-помещиков”. Будучи крупным госчиновником, Милютин пережил и “почетную отставку”, и “командировку” в мятежную Польшу. Разработав для поляков свой вариант масштабных крестьянских преобразований, наш реформатор был наконец по достоинству оценен “прозревшим” императором, получил орден Белого орла и свалился от апоплексического удара.