И — дали, напомню, эту премию минувшей осенью — Сергею Бочарову, который, как пишет Битов, “замечательно совмещает в себе проникновенность читателя, точность ученого и достоинства литературного слога”.
Илья Бруштейн. Город Серо. — “Октябрь”, 2005, № 9.
Мышкин: любовно-исчерпывающий портрет города.
Владимир Гаврилов. Три встречи с близкими Блока. — “Наше наследие”, № 74 (2005).
Записки невропатолога старой школы (“т. е. доктора, лечившего не болезнь, а больного”, как сказано во вступлении), человека, влюбленного в поэзию, о котором мало что известно кроме того, что его волновало все непознанное, что он умер в подмосковной электричке в начале 80-х, успев передать в редакцию “НН” свой студенческий очерк-мемуар.
Встречаясь в начале 30-х с женой Блока, его теткой и близким другом, В. Г. желал написать психологическую биографию (патографию) поэта, руководствуясь соображениями своего учителя — свердловского врача-психиатра Г. В. Сегалина. Последний утверждал, что “все одаренные, талантливые — тем более гениальные — люди несут отклонения в своей психике, болезненность ее, патологию. Патология эта — неуклонный спутник одаренности, может быть — источник, начало творчества”.
И никаких сенсаций. У Гаврилова ничего не вышло, очевидно, потому, что, как справедливо сказано во вступлении, он отнесся к Блоку “как к существу высшего порядка”, он проигнорировал “то „черное”, что было в Блоке и его родных, но что, конечно, не определяло их жизнь, — сложную, разноплановую жизнь русской дворянской просвещенной интеллигенции”.
Привожу фрагмент главы “Мария Андреевна” (Бекетова, известная переводчица, первый биограф поэта): “Чем больше говорили с Марией Андреевной, тем яснее становилось, что не о патологии в душе поэта и гения Александра Блока надо мне рассуждать с вершин моей ребяческой неврологии, — а с вершин пронзающего поклонения видеть высокого поэта и человека — поэта озаренного, поэта Божией милостью <…> человека неподкупной чести, человека будущего. Так оно и уложилось в продолжении наших встреч. Я не распространялся перед Марией Андреевной о Сегалине. Даже если были необычности в душевном складе Блока — все равно они отступили бы, растаяли, умолкли перед великолепным обликом милого сына России, сияющим столпом, дивным стражем заступившего над ее просторами, наполнявшего лучами своей музыки ее людей, склонявшего эти лучи к ногам необычайных женщин, которых родина приводила к поэту”.
Какая чистота, не правда ли? Нет, не зря во вступлении к мемуару вспомнили реплику Гумилева о поджаривании соловьев (образное сравнение с возможной отправкой Блока на фронт).
Владимир Губайловский. Арифметика и/или молитва. К вопросу об отношениях с бесконечностью. — “Фома”, 2005, № 8 (31).
Этот текст является составной частью темы номера — “Религия и наука: война миров”.
“…Например, чем можно, а чем нельзя заниматься науке? Традиционно считается, что наука не должна заниматься уникальными, невоспроизводимыми явлениями (которые верующие люди воспринимают как чудеса). Да, это вполне соответствует научной методологии — пока остается общим принципом. Но когда начинается конкретика… Надо же еще понять, какие именно процессы являются невоспроизводимыми. Большой Взрыв — тоже невоспроизводимый процесс, но это же не мешает астрофизикам его изучать. Я ничего не знаю о мироточении и верю, что этот процесс принципиально невоспроизводим. Но класс процессов, к которым применимы научные методы, постоянно расширяется. Процессы, которые казались принципиально неповторимыми, становятся вполне доступными исследованию — это связано в первую очередь с развитием теории информации и генетики. А с появлением компьютерных моделей этот класс процессов расширяется стремительно. Почему нет необходимости взрывать реальные ядерные заряды? Потому что взрыв можно смоделировать с любой степенью точности.
Другой пример области, в которой возможны и конфликты, и взаимообогащающее сотрудничество, — это сфера человеческого сознания…”
Я согласен с В. Г., когда он пишет о том, что наука может быть полезна православию только в том случае, “если она будет свободно искать истину, искать теми средствами, которые ей одной (курсив мой. — П. К. ) доступны”, что это может обогатить и религиозный взгляд на мир в том числе”.
Но я стал вдруг представлять, как истину свободно ищет своими научными средствами верующий “среднестатистический” ученый... Младший научный сотрудник. А ведь такие изредка, но встречаются. Не содержа в себе гения Галилея, для которого выведенная им актуальная бесконечность — “непременный божественный атрибут” (потому, пишет В. Губайловский, она только и вывелась), наш ученый в университетской лаборатории встает, предположим, “в очередь” на прибор . А получив его, вершит, значит, свой монотонный ядерно-магнитный резонанс, сразу после привычного чтения про себя “Отче наш” или “Царю Небесный”. Он не то чтобы в этот момент “принимает и познает Бога”, а с каких-то пор привычно вверяет себя Ему; и крутит, крутит свою центрифугу со стекляшками, содержащими кровяные клетки, допустим, подопытных крыс.
Заготовка пробирок и задание параметров исследования определяются исключительно научным опытом, образованием, полученным на биофаке, и многолетним чтением научной литературы… Молитва-то здесь — лишнее? Или — не помешает? Или — обогащает? Или — что? …А с другой стороны, разве Православие так уж вошло в жизнь таких вот “среднестатистических” интеллигентов? Наверное, их еще слишком мало для подобного разговора.
Владимир Губайловский. Женский голос. — “Арион”, 2005, № 3 <http://www. arion.ru>.
И хотя Ахматова считала, что “женской” и “мужской” поэзии не бывает, а есть только мужские и женские туалеты, о феномене женского голоса в поэзии пишут и еще будут писать.
“…Мужчине усилие абстрагирования дается проще. Мужчины слишком долго учились ненавидеть. И, в общем, научились. А ненавидеть можно только абстрактные объекты: конкретного человека, у которого стерты до крови ноги, — ненавидеть нельзя. Он слишком конкретен. А женщина помнит о его стертых ногах. Так устроено ее зрение. И этот конкретный мир конкретного человека оторвать от себя и увидеть со стороны — достойная поэтическая задача. Охранительная функция женщины останется всегда. И если женщина откровенно заявляет, что ненавидит этот мир и желает ему скорейшей погибели, — это может быть искренне, но и чем-то самоубийственно. Цинизм женщины — это именно „особый цинизм”.
Не возвращайся: здесь опять гебня
И пародируется застой.
Не думай про меня
Я человек пустой
Вместилище дерьма, узилище огня
Как дерево в грозу
Как топка для Лазо
Когда Елена Фанайлова говорит эти слова, при всей жесткости высказывания, при тотальном самоотрицании и отрицании внешнего бытия целью высказывания остается спасение — не себя, а близкого, дорогого, единственного человека: „Не возвращайся”. Это резкий крик птицы, предупреждающий об опасности. Мужчина видит плачущую Ярославну, которая его ждет, а Ярославна ему отвечает: „Не возвращайся””.
Итожит свое эссе В. Губайловский полюбившейся мыслью о том, что главное в женской поэзии — “это нежность к бытию, спасительная несмотря ни на что”.
“Документ Португалова” о позиции советского руководства по германскому вопросу. 21 ноября 1989 г. Публикацию подготовил Б. В. Петелин. — “Вопросы истории”, 2005, № 10.
Семь лет назад в ФРГ был издан сборник актов Ведомства федерального канцлера, имевших прямое отношение к процессу объединения страны. Был там и документ, переданный сотрудником Международного отдела ЦК КПСС Н. С. Португаловым помощнику канцлера по внешнеполитическим вопросам Тельчику — с изложением “официальных” и “неофициальных” соображений советского руководства. Кто направил Португалова в Бонн, до сих пор не выяснено, однако в записке Тельчика канцлеру от 6 декабря 1989 года говорилось, что “официальная позиция” документа отражает мнение “высшей инстанции” — генсека Горбачева; “неофициальная” — дискуссии в Международном отделе ЦК КПСС и высказывания члена Политбюро А. Н. Яковлева. Весь сборник актов (1667 страниц, 430 документов) вряд ли будет переведен на русский язык, но на скандально-тенденциозный “документ Португалова” ссылаются до сих пор.