И ведь вот какое странное дело: вкус у Курицына отсутствует напрочь, о концепциях всерьез говорить не приходится, культуртрегерский (чтоб не сказать — мессианский) пафос его сегодня невыносимо смешон, слэмы, сетература и прочие игрушки, с которыми он носился, обернулись полным пшиком — а поди ж ты, лучший критик 90-х. Романы пишет ужасные, издает в своей серии полный отстой — и тем не менее. Почему, как, за что?
Можно было бы ответить: потому что совершил переворот, создал принципиально новый тип критического письма, который теперь эксплуатируют все, кому не лень, задал, так сказать, поведенческий образец, показав, как вести себя критику в Сети, “конвертировал отвязную интонацию гестбуков в литературную критику”, как сам он писал про своего эпигона Льва Пирогова — отчего-то с осуждением. И все это будет правдой. Только дело все-таки, наверное, в другом — Курицын в своих “виклях” с исключительной художественной силой запечатлел образ полой горизонтальной культуры, культуры без сверхзадач и иерархий, где врио поэзии — “Пых-пых, / Готов стих”, а врио прозы — какой-нибудь Спайкер. Такая антиутопия получилась — антиутопичнее не придумаешь. Тоска, по правде говоря, берет по прочтении — хоть волком вой. И это послевкусие с неопровержимостью свидетельствует о том, что мы имеем дело с настоящей литературой.
Альфред Кох, Игорь Свинаренко. Ящик водки. Том 4. М., 2005, 328 стр.
Признаюсь, к этому четырехтомнику у меня отношение совершенно особое, интимное, если угодно. Последний раз такое ощущение возникало по прочтении “Орфографии” Дмитрия Быкова — вот, мол, как хорошо, что я прозу не пишу, за меня и так все сказано, только гораздо лучше. Так и тут — прочитал и понял: нечего пытаться о политике рассуждать, все, что нужно, уже написано. И ведь казалось бы: пока Кох был вице-премьером, а Свинаренко преуспевающим журналистом ведущей газеты, я сидел в одном из самых депрессивных регионов страны и пытался свести концы с концами на преподавательскую зарплату. А вот поди ж ты: союз нерушимый, август 1991-го, приватизация, Чечня, демократы, либералы, коммунисты, Руцкой, Хасбулатов, Ельцин, Путин — все это как будто моей парой глаз увидено, моей кожей прочувствовано.
Замаскировавшись застольным трепом, соавторы “Ящика водки” наболтали учебник новейшей истории России. От всех прочих он отличается тем, что написан с позиций многажды оплеванного и дискредитированного здравого смысла. Кох и Свинаренко различают черное и белое, знают, что такое хорошо и что такое плохо, понимают разницу между совком и свободой. Короче говоря, не спорят о тех вещах, с которыми все и так ясно, — редкое, надо сказать, качество, особенно в последнее время. Они — певцы нормы. Не случайно еще в самом первом томе их эпопеи постоянно мелькало имя персонажа, который в русской литературе XX века как раз и выступает олицетворением понятия нормы, в том числе и бытовой, — профессора Преображенского.
Именно здравый смысл позволил Коху словно бы между прочим сформулировать ту самую национальную идею, за которой все вот уже лет десять как гоняются, а поймать не могут. Оказалось, что она очень проста и заключается в одном-единственном слове — “демобилизация” (именно так называлось помещенное все в том же первом томе эссе Коха с дивным рефреном “Вы никому ничего не должны”). Вот только нация идею не оценила и расходиться по домам не пожелала — предпочла по-прежнему топтаться на призывном пункте, выдумывать себе все новых и новых врагов и шарить глазами по сторонам в поисках дота, на который можно упасть. А авторы, не желая разделять с ней это времяпрепровождение, отошли в сторонку и тихо построили светлое будущее для себя и своих детей. За что нация их, естественно, возненавидела: как же так, все в оловянных солдатиков играют, а эти делом заняты, обидно же.
Но норма нормой, а главный секрет обаяния этой книги все же, пожалуй, в другом. Мало того, что это беседа нормальных людей — это еще и беседа людей свободных. Ее авторам-героям ничего не надо. “Мне и без публики комфортно”, — говорит Свинаренко. “Мне плевать, что про меня пишут… Мне интересно мнение обо мне очень ограниченного числа близких людей”, — вторит ему Кох. И это действительно так. Политическая карьера Коха, видимо, закончена, бизнесом, по его словам, заниматься ему тоже надоело. Свинаренко — ну, тот вообще достиг практически всего, о чем только может мечтать репортер. Вот люди и говорят то, что думают, тем языком, каким обычно беседуют в присутствии водки и воблы.
А главное — и Свинаренко, и Кох хорошие писатели. То есть по поводу первого никто и не сомневался, а вот насчет второго — сюрприз. Между тем стилевой диапазон у Коха будет побольше, чем у большинства современных прозаиков: достаточно прочитать подряд его памфлет о Явлинском — и некролог-мемуар памяти Михаила Маневича, открытое письмо энтэвэшникам — и дышащее энергией здоровой ненависти эссе об октябре 1993 года.
-1
Рюрик Ивнев. Богема. Составление, предисловие, примечания Н. Леонтьева. М., “Вагриус”, 2005, 512 стр.
Уже упоминавшийся “Вагриус” затеял новую серию литературных мемуаров. Достойного названия для нее, по-видимому, не нашлось, и серия осталась безымянной — книги объединяет только единое оформление. В качестве первых ласточек (или пробных шаров) издательство решило выпустить сборники Александра Бахраха и Рюрика Ивнева.
Видимо, здесь та же история, что и с “Ростоком” (“Ростком”?): если составитель захочет проявить энтузиазм, мешать ему не будут, как не будут возражать и в том случае, если он решит представить полную халтуру. Постеснялся Станислав Никоненко оставлять том Бахраха без справочного аппарата — и в книге появился восьмидесятистраничный комментарий. А вот Ивневу повезло куда меньше — тщанием неизбежного Николая Леонтьева сборник вышел с куцыми подстрочными примечаниями, без всякого намека на именной указатель, без видимых следов минимальной текстологической подготовки, без экспликации принципов отбора публикуемого материала, без датировок (пусть приблизительных) и сведений о предыдущих публикациях. В общем, без всего того, что свидетельствовало бы о знакомстве составителя с понятием “эдиционная культура”.
При этом справочный аппарат мало того что крайне незначителен по объему, но вдобавок изобилует приблизительными формулировками, неточностями и прямыми ошибками: год смерти издателя А. М. Кожебаткина указан неверно (на самом деле 1914-й, а вовсе не 1912-й), вместо даты смерти К. И. Арабажина (1929) и вовсе красуется вопросительный знак, Е. А. Нагродская оказывается “автором уголовных романов” (она их и впрямь писала по молодости, но в ивневских мемуарах речь идет о 1914 годе и романе “Гнев Диониса”) — и так далее, вплоть до совсем уж комичного “Император Александр I (Освободитель)” в качестве пояснения к разговору об Александре Благословенном.
Основное значение вагриусовского тома в том, что здесь впервые печатается ряд мемуарных очерков Ивнева и его “роман-воспоминание” (определение Н. Леонтьева) “Богема” (кстати, напоминающий вовсе не “Петербургские зимы”, как поспешили объявить рецензенты, — Георгий Иванов все же был прозаиком другого уровня, да и личностью совсем иного масштаба, — а скорее “Мужицкого сфинкса” Михаила Зенкевича). Перед публикатором стоит сложная задача: отграничить беллетристический слой романа от мемуарного, а в последнем — достоверные сведения от недостоверных. Ничем подобным Н. Леонтьев не озадачивается (хотя, казалось бы, за столько лет занятий ивневским наследием можно было либо самому профессиональные навыки приобрести, либо специалистов в помощь пригласить). Вместо этого он жалуется на сотрудников РГАЛИ, которые, получив в постперестроечные годы полный текст “Богемы” из архивов бывшего КГБ (как он туда попал? обысков у Ивнева не было, в уголовном порядке поэт не преследовался), долго не хотели отдавать его законному наследнику, то бишь все тому же Н. Леонтьеву. По ознакомлении с результатом трудов последнего начинаешь думать, что в действиях архивистов был свой резон: хранился бы роман в общедоступном месте — глядишь, и заинтересовался бы им кто-нибудь из грамотных историков литературы, подготовил бы качественную публикацию.