Власть вскоре все-таки добралась до них, Оксану лишили материнства.
— Нас в интернат забирают! — радовались дети. — Там пятиразовое питание!
Теперь Гендос с Оксаной, как молодожены, живут в другой деревне, у ее матери, сохраняя преемственность стиля жизни. Говорят, Оксана опять родила.
На погребе жарко. У противоположной стены полки со старыми журналами — “Новый мир”, “Иностранка”, “Юность”. Шестидесятые, семидесятые, восьмидесятые годы. На столике тоже литература. Есть и томик Сталина, довоенные и послевоенные альманахи. Почему-то мышам они не нравятся.
Самое интересное занятие — перелистывать старые издания. Чем тоньше журнал — для того, чтобы угнаться за быстротекущим временем, — тем он смешнее. Особенно веселят газеты, даже относительно недавние. Историкам нашего времени будет над чем посмеяться.
Над немецкой алюминиевой кроватью — ценность по нашему времени — потолок заклеен картинками из “Огонька”. Здесь было стойбище подрастающего племянника, старательно глотавшего всю перестроечную литературу. Бросается в глаза письмо в распахнутом журнале, где автор сочувствует бедным старушкам, получающим только восемьдесят рублей. Даже если не учитывать, что на каждый полученный рубль в Советском Союзе приходился еще рубль бесплатных товаров и услуг, то сумма, по сравнению с сегодняшними пенсиями, достаточно приличная. Мама получала восемьдесят шесть рублей. Пятьдесят откладывала каждый месяц на книжку. В итоге тоже внесла шесть тысяч на нужды прогресса. Миллионы советских людей сложили свои сбережения и купили новый социальный строй. Для детей. Пусть хоть они жизни порадуются. А мы-то уж как-нибудь доживем, не привыкать.
Синий довоенный томик Хемингуэя. Как он сюда попал? Первый сундук, который дед закопал в огороде во время войны, был с книгами. Я еще помню эти растрепанные тома на пожелтевшей бумаге. Как говорила бабушка: “За книгами света не видел!” Хранится у меня и одно его стихотворение, написанное лет в восемьдесят. Муж убил жену, сделал сиротами десять детей — такого в нашей деревне еще никогда не было. Дед застенчиво вручил мне листок в клеточку, исписанный химическим карандашом: “Как думаешь, может, в газету?”
Хемингуэй на фотографии в довоенной книжке совсем не похож на привычного нам автора — этакий молодой черноволосый красавец, то ли турок, то ли азербайджанец. Прошло всего четверть века, и он стал модным безволосым писателем. Так же безрезонансно печатала тогда довоенная “Интернациональная литература” и Джойса, и Пруста. Правда, Пруста остановили, как только на страницах романа появился барон Шарлюс со своей нетрадиционной ориентацией.
Стянул старое одеяло с крышки люка, открыл. Пахнуло могильным холодом. Бабушка всегда опускалась туда как на тот свет. Пышная белоснежная плесень. Свет, рожденный во мраке. Осторожно спустился по железной лестнице. Стою, глаза привыкают к темноте.
Картошка не подмерзла, не проросла — только звездочки ростков. Поднял наверх пару кошелей из отсека для семенной. Пусть оживает. Картошку покрупнее отобрал для еды. Добавил пяток свеколок, две морковки. Достал банку компота из чернослива. Баночку огурчиков-корнишонов. Сажала мама, солил уже я. Не люблю ходить в магазин, люблю спускаться в погреб.
За два раза перенес все на веранду. Заглянул в хату, подложил дровишек — аккуратно нарубленных обрезков яблони и вишни. Это работа Вадима, с такими дровами я возиться не могу. У него просто талант все утилизировать и всюду наводить порядок и чистоту. В сущности, соответствует его профессии редактора, с которой он отважно расстался в разгар перестройки и вволю хлебнул долгожданной свободы.
Беру пустое ведро, подхватываю кошель с картошкой и свеклой — вымыть в речке, — и вперед. Многострадальная моя калитка, доберусь до тебя летом. Молодая крапива у штакетника — и с этой и с той стороны. Нежно-зеленая сныть в канаве. Завтра будут роскошные щи со сметаной. Тяжеловесно-дородная верба слева от дорожки окружена молодой порослью вишни и чернослива. “Вербы в небо забросили сети, нынче крупные ловятся звезды…” Вадим воспел именно мои вербы. Но что это? Какой-то бобр обгрыз мою матерую вербу. Свежая круговая просечка с полметра над землей. Белеет влажная древесина. Дерево пока ничего не ощущает, доверчиво зеленеет. Глянул на вербу справа — над ней совершена та же экзекуция. Только с помощью пилы “Дружба”. Надрез почернел, видно, еще прошлой осенью, после того, как я уехал. Тоже пока зеленеет, но все откровеннее клонится на хату. Придется убирать. Вот засранец. Хорошо, что моя липа приносит Юзику какую-то пользу — он вешает на нее маленький улей для ловли роев. Да и во время цветения пчелы активно обрабатывают ее.
Бобр Юзик, голый до пояса, тоже собирается за водой. Машет мне со своего мавзолея и выходит через железную калитку в каменной стене. Видел, что я обнаружил его художества. Ждет моей реакции, хитровато поглядывает. Не дождется. Главное в жизни — умение держать паузу.
Белый “форд” хорошо смотрится на фоне грубого серого камня. К счастью, догадался позвонить Юзику сразу, как проснулся. Он только собрался в гараж. Давай, говорит, через полчаса у меня.
Сорок минут комфортной езды — с заоконными плоскостями широко стелющихся зеленых просторов, с сиянием солнца, уверенной настойчивостью тепла. Все-таки у нас под Минском ощутимо теплее, чем у меня в Подмосковье.
Проходим мимо бункера справа, на Ирином участке. Передняя стенка из такого же камня, как и у Юзика. Остальные стены утоплены в пригорке. Черные железные ворота. Вставлена пара стеклокирпичей, но уже разбита — молодежь все проверяет на прочность. Им нужно настоящее наследие, а не такое, что разлетается от первого удара.
Здесь строит себе дачку Петр Александрович, Ирин брат — их у нее всего пятеро. В этом бункере — по проекту гараж — и ночуют, когда приезжают на выходные. Помещение без окон, но с некоторым комфортом: стены оштукатурены, оклеены обоями, есть масляный обогреватель, газовая плита.
В отличие от моего соседа, Петя жену не эксплуатирует. Создание более нежное и никак не рифмуется с бетономешалкой. Но, очевидно, на подвиги все же вдохновляет. “Не могу без работы!” — оправдывается друг моего детства и юности. Вот уже семь лет все свободное время проводит на объекте. Осталось только поставить сверху деревянный шалаш. Тут уже придется потратиться, одному не справиться.
Кое-какие денежки появились, шофер-дальнобойщик. Старый “Москвич” отдал сыну, сам передвигается на “ауди”. Есть небольшой участок на Ириных сотках — земли ей не жалко. Сажает и картошку, и свеклу, и морковку, и капусту. Растут у него и огурчики. Да, процесс не купишь. В теплице под пленкой не ленится выхаживать и помидоры. Хотя в основном привозит их из Крыма или Украины. Говорит, что там стоят целые поля, пропадают — убирать невыгодно.
Петр Александрович — человек интеллигентный, но не от книжной учебы, а от природы. Только он один избежал традиционного строительного училища. После восьми классов рванул в противочумную экспедицию в Каракумы. Отец не пускал, Петя уперся. Отец уступил и даже дал денег на дорогу. Тем более, что куда-то надо было смыться — загнал пульку из пневматического ружья в мягкое место учительскому сыну. А ружье, в свою очередь, украл в одном из минских тиров. Прибрать что плохо лежит — это святое, Бог не наказывает.
В Каракумах днем ловили сусликов, а ночью гонялись на машине за сайгаками, дезориентируя их мигающим светом. Мясо сушили на жарком солнце, меняли на кумыс. Был и в Спитаке после землетрясения — самые тяжелые впечатления. До сих пор не может забыть, как свои же армяне вырывали у мертвых золотые коронки изо рта.
Он прекрасный рассказчик. Когда отпустил небольшую бороду, стал похож на последний, культовый портрет Хемингуэя. “Да, мне говорила одна женщина”, — многозначительно улыбается он. Но папу Хэма не читал. Во-первых, некогда, а во-вторых — что бы тот мог поведать такого, чего Петр Александрович не знает в этой жизни?