А ранним-ранним утром задуло на нее свежим холодком. Как раз с того боку… Его не было рядом. Как так?.. Он же не мог сам выйти, ключи у нее... Она выскочила налегке к дверям, ревниво глянула там и здесь.
Почему не дождался, когда она проснется? Когда сделает ему утренний чай?..
Увидела на своем пальце поблескивающее кольцо. Нет, нет, ей не приснилось… вот оно.
Ой! ой!.. В те ритмичные минуты Зинаида с кольцом перестаралась. От счастья, конечно. Дура. Надела, загнала кольцо так высоко, что теперь оно не сходило с пальца… В ту самую минуту… Кольцо слишком зашло, заскочило за вторую косточку. В той сладкой горячке.
Кольцо оплыло кожей с обеих сторон. Оно почти утонуло. Едва желтело.
Валентин появился, выйдя из душевой. Спокойный сильный мужчина. Сытый… Он так старательно причесывался. Он был одет, готов уйти, и Зинаида, заторопившись, не знала, как и чем удержать. Показала ему кольцо: мол, не сходит с пальца.
— Это испуг. Это от испуга. — Он прихватил кольцо двумя пальцами. Как клещами. И, не дергая, плавно стянул его.
И снова его ей надел.
— Носи на память.
— Дорогое?
— Нет.
Облегченно вздохнув, Зинаида подумала: а пусть и впрямь на пальце. На указательном… Пусть его сидит, пусть мерцает, будет что вспомнить!
Стоя у зеркала, она засмотрелась на отражение своих рук — неплохо, даже красиво!
Валентин тоже глянул в зеркало. При этом он вслух размышлял — он озабочен… Опять на каждой улице мент с автоматом... С картинкой...
С рожей... Составленный фоторобот... Видала такое?.. Не так сильно, как вчера, но он озабочен. Разве она не слышала, что среди ночи опять был недалекий выстрел. Один… Один, Зина, но все-таки выстрел был.
Возможно, плаща экстрасенса в качестве личной жертвы было маловато. Было недостаточно. Что еще?.. Нужно, Зина, что-то совсем личное. Близкое... Свое.
Зинаида ойкнула.
— Да, Зина… Да… Волосы! — вскрикнул он.
Взяв с полочки ножницы, он снял свою чудесную светлую челку. Как смахнул. Двумя-тремя быстрыми смелыми движениями… Затем еще одним движением. Еще на чуть.
Зинаида вновь ойкнула. Какая жалость! Да, да, оставшийся надо лбом короткий ежик был тоже ему к лицу, — неплохо, ничего не скажешь, но загубить такую красоту!
Он велел ей собрать упавшие волосы. Аккуратно. Нет, это нельзя выбросить в мусор — не надо, Зина, это очень личная жертва.
Так что же ей с ними делать? Собрать?.. Да, да, она поняла. Собрать остриженные волосы в одну кучку. Зажать в кулаке и на улицу… И что дальше?
— И развеять по ветру, — сказал он. И поправил себя: — Рассеять.
Улыбнулся.
Зинаида еще и еще пыталась его запомнить… улыбку… слова.
— Рассеять? — переспросила про волосы.
— Да. По ветру.
В дверях, уже на самом пороге, Валентин стал на миг в позу сеятеля. Уже уходя… Показывая ей… Он сделал широкий, щедрый взмах рукой. Лихое, размашистое движение, каким сеяли у нас хлеб и зло во все времена. И хлеб и зло.
Ледяная бумага
Куллэ Виктор Альфредович родился в 1962 году на Урале. Поэт, переводчик, комментатор Собрания сочинений Иосифа Бродского. Лауреат премии “Нового мира” (2006)
и итальянской международной премии “Lerici Pea — Москва” (2009). Живет в Москве.
* *
*
Как птица из веток свивает
свой временный дом на беду —
душа прирастает словами.
И плоть претворяется в Дух.
Я выйду на улицу. Выйду,
чтоб только не быть одному.
Ещё моложавый по виду.
Уже заглянувший во тьму.
Любому, ты слышишь, любому
бессмертие предрешено:
одним как патроном в обойму,
другим — словно в пашню зерно,
а третьим — песком под стопою,
кишением тварей немых.
Страшишься, душа? Бог с тобою.
Страшнее нехитрая мысль
про холод межзвбездной свободы,
вполне исчислимый пока,
где снова не станет природы,
и времени, и языка.
* *
*
ничем я не рискую
пытаясь в январе
бумагу ледяную
чернилами согреть
не сочинять больнее
да не с чего начать
ладони леденеют
бумага горяча
* *
*
Ну, здравствуй! Я заранее провижу,
как встретимся, лицом переменясь.
Сегодня всё и вправду как впервые
свершается почти помимо нас.
Однажды мы судьбой переболели
и предпочли раздельную тюрьму.
С тех пор мои тетради побелели,
исписанные столько лет тому.
Бесследно испаряются чернила,
и не могу припомнить ни строки
о радости, что ты мне причинила,
о непереносимости тоски.
* *
*
Уже навряд ли что исправишь
словами. Необманно только:
коснувшись кожи, точно клавиш,
прислушаться к ответным токам.
Как будто бы ещё не поздно
остаться добрыми друзьями;
и есть какой-то хитрый способ,
и есть какой-то ход неявный.
Но ты, без устали листая
несбывшееся под обложкой,
жрёшь одиночество ломтями,
спишь с одиночеством, как с кошкой.
Воспоминанья посмешнели.
То, с чем кукуешь в настоящем, —
скушнее форменной шинели
и лживее, чем глупый ящик.
Ну что ж, переживём и это,
под занавес рукоплеская
той, что слепил из слов и света
и — отпускаю, отпускаю…
Минимализм
Отцу Стефану
Истина
Уистена:
Оден
один
* *
*
Я флейту слушаю и клавесин —
на большее не остаётся сил.
Когда-то обожаемый орган
преобразился в смертного врага.
Я не хочу; мне попросту пуста
отверзнутых регистров густота —
астральный холод, что по ним течёт,
не принимает смертного в расчёт.
Хоть музыка пусть помнится живой:
капелью птичьей, трелью дождевой…
Геннадию Жукову
Стихотворец впадает в угрюмство,
и — когда ему Лета по грудь —
он сбегает в условный Урюпинск,
как подлодка ложится на грунт,
и тихонечко пьёт. Перед этим,
по возможности, жизнь разорив.
Пункт конечный, куда мы приедем,
если честно, промыт изнутри
хирургическим синим мерцаньем.
В высшем смысле — порядок вещей
обнажён, как в музбыке Моцбарта:
смысла нет. И — не будет. Вообще.
* *
*
Разучившись писать — становлюсь
страшен, как черепаха без панциря.
Звуки, что затвердил наизусть,
иссякают из памяти.
Но зато, даже если смешон,
ковыляя остаток оставшийся,