— Пустяки, Жаннета! Я вспомнила годы в Ане. Помнишь время, когда на пруд прилетали утки? Как нам было тогда весело! Да, ты права мне следует переодеться. Что нового здесь после моего отъезда?
— Письмо от господина герцога! Оно у вас в спальне.
Как обычно, это было исполненное нежности письмо, в котором Жан сообщал о своей надежде на скорую победу и предупреждал жену о возможных волнениях в столице.
«Здесь только и разговоров, что о недовольстве верховных судебных палат политикой кардинала. Это мало успокаивает, мне же, находящемуся так далеко от вас, внушает настоящий страх. Поэтому я умоляю вас как можно реже покидать Конфлан. Париж — совершенно непредсказуемый город, и, насколько я могу судить по тем известиям, какие доходят до нас, довольно одной искры, чтобы вспыхнул пожар. Поэтому, любимая моя Сильви, пожалейте меня и не подвергайте себя опасности! Не сомневаюсь, что королева какое-то время вполне сможет обойтись без ваших услуг…»
Милый Жан! В письме было целых три страницы, от которых веяло любовью и заботой о двух его дорогих созданиях. Как это было удивительно: Жан думал о других в то время, когда ему самому каждую минуту угрожала смерть или увечье. Но Сильви прекрасно понимала, как много значил для Жана семейный очаг и хранящие его люди. Молодая женщина каждый день благодарила небо за то, что оно послало ей такого мужа. В светском обществе трудно было найти более деликатного мужчину, что доказало его поведение в их медовый месяц, даже в первую брачную ночь.
Когда Сильви, вспоминая в те минуты о другой ночи, дрожала от страха в огромной кровати, куда ее уложили горничные, Жан просто сел у изголовья и взял в свои ладони ее холодные, как лед, руки.
— Вы не должны бояться, Сильви. Я люблю вас и не причиню вам страданий. Вы будете спокойно спать в этой постели, а я прекрасно устроюсь на канапе.
И поскольку Сильви смотрела на мужа, ничего не соображая, но чувствуя облегчение, он прибавил:
— Любовь, по крайней мере любовь плотская, До сих пор являла вам только свое кривляющееся, мерзкое лицо, но это не настоящий лик любви. Вы были оскорблены, и я полагаю, что сейчас умираете от страха. Это подтверждают ваши холодные ручки.
Но я, Сильви, люблю вас так сильно, что буду ждать…
— Вы не уйдете?
— Нет. Вы будете спать, а я буду охранять ваш сон. Позднее, но лишь тогда, когда вы сами пожелаете, я приду к вам…
И в течение многих дней Жан спал на канапе, вплоть до той ночи, когда ранние холода побудили Сильви попросить мужа лечь к ней в постель. Он с радостью согласился, но к Сильви не прикасался. Такая любовь до глубины души растрогала молодую женщину, и в одну из прекрасных летних ночей она сама с радостью и желанием отдалась Жану. Жан овладел Сильви так нежно, так ласково, но вместе с тем так страстно, что ее захватила волна наслаждения, и она с криком восторга приняла в себя его семя; да, это был радостный крик, сменившийся счастливым вздохом удовлетворения. Материнство пришло к ней позднее: Жан хотел, чтобы Сильви в полной мере вкусила радость быть женщиной, прежде чем погружать жену в мир тошноты и недомоганий, что часто служит прелюдией к величайшему счастью материнства…
«Когда Жан вернется, я постараюсь родить ему сына», — подумала Сильви, сложила письмо и спрятала его в маленький секретер, инкрустированный медью и костью. Она дала себе слово, что ноги ее не будет в Париже, даже если в том возникнет необходимость. Рядом с малышкой Мари она будет надежно защищена от соблазна еще раз перелезть через обрушившуюся стену…
Сказавшись больной, Сильви смогла несколько недель провести в Конфлане, но блистательная победа Конде над имперскими войсками в Лансе заставила ее оставить свое уединение.
Благодарственный молебен должны были отслужить в соборе Парижской Богоматери, куда маршал де Шатийон привез множество вражеских знамен. Король, королева и весь двор намеревались совершить в собор торжественное шествие, и Сильви была обязана в нем участвовать.
Было воскресенье, стояла солнечная погода. Парижане, в восторге от предстоявшего зрелища, оделись по-праздничному и толпились вдоль всего пути следования королевского кортежа. Колокола столицы весело трезвонили, и каждый парижанин чувствовал в сердце радость.
В десять утра пушечный выстрел из Лувра возвестил о выезде короля из дворца. Облаченный в великолепную голубую мантию, украшенную золотыми лилиями, король-мальчик восседал в позолоченной карете рядом с величественной матерью, одетой в черное. Короля встречали неистовые рукоплескания, что вспыхивали с новой силой, когда показывались ряды высоко поднятых гвардейцами мушкетов, за которыми шли белые лошади. За ними двигались кареты с придворными дамами и магистраты от короны.
Сильви ехала в одной карете с госпожой де Сенесе и госпожой де Мотвиль. На Сильви было белое муаровое платье, украшенное тончайшими черными кружевами; ее наряд дополняли розовые перчатки и атласные туфельки в тон. Сквозь бело-черную мантилью, покрывавшую ее голову, сверкало дивное колье из рубинов и бриллиантов, которое муж подарил Сильви по случаю рождения Мари. Такие же подвески украшали ее крошечные уши. Сильви ощущала в своей душе покой, почти счастье. Разве можно поверить, что такой благородный, веселый народ может таить зловещие замыслы? И потом, если закончится война, скоро вернется Жан. Наконец, никому, кажется, нет дела до Бофора, и ясно одно: они Франсуа не поймали!
Служба в соборе была величественной. Архиепископ Парижский монсеньер де Гонди и коадъютер, его племянник аббат де Гонди, провели торжественную церемонию с надлежащей торжественностью и пышностью. Проповедь с большим талантом произнес племянник, но Сильви не совсем поняла, ] почему он, вознося горячую хвалу Богу за то, что тот увенчал победой войска короля Франции, счел уместным предостеречь того же самого короля против излишнего самодовольства и напомнил ему, что народ, оплачивающий войны собственной кровью, несправедливо заставлять расплачиваться за них дважды.
После такой проповеди королева, покидая собор, была в ярости, а Мазарини, которому во время шествия доставалось больше негодующих возгласов, чем благословений, выглядел растерянно. Юный король был откровенно раздражен.
— Господин коадъютер, по-моему, слишком большой друг господ из парламента, чтобы когда-нибудь стать моим другом, — недовольно сказал он матери.
— Это опасный человек, которому нельзя, доверять, — ответила сыну Анна Австрийская.
Больше ничего не омрачило торжественный благодарственный молебен Господу, и в Пале-Рояль кортеж вернулся сопровождаемый все тем же немыслимым восторгом народа, хотя юный монарх выглядел рассеянным, даже мрачным. Сильви осведомилась о его здоровье.
— Не знаю почему, но я чувствую, что зреет какая-то неприятность, — ответил Людовик. — Вы обратили внимание, как угрожающе улыбался кардинал, вернувшись во дворец?
— Да, государь, хотя вашему величеству известно, что политика мне совершенно чужда.
— Вот и прекрасно. Женщины должны довольствоваться тем, чтобы быть красивыми, — прибавил он, изменив тон и взяв за руку молодую женщину, — а вы, мадам, сегодня настоящее чудо…
Под взглядом мальчика, в котором уже чувствовался взгляд будущего мужчины, Сильви покраснела. Людовик неожиданно вновь обрел хорошее настроение:
— Какое удовольствие заставить покраснеть красивую женщину! Со мной это случается впервые. Благодарю вас, дорогая моя Сильви. Теперь я позволю дать вам один совет: вы должны как можно скорее возвращаться в Конфлан к вашей маленькой Мари. Во время мессы я услышал слова, убедившие меня в том, что сегодня город может взволноваться…
— В праздничный день это вполне естественно.
— Я предпочел бы знать, что вы находитесь в безопасности в своем доме. Не волнуйтесь, я скажу матери, что нашел вас несколько утепленной — ведь вы болели в последнее время, не правда ли? — и я снова отправил вас на свежий воздух…
Сильви охотно согласилась, растроганная заботливостью этого поистине необыкновенного мальчика, который ко всему прочему обладал еще и превосходным слухом. Вокруг действительно поднимался какой-то необычный шум, крики, слышались даже выстрелы. А когда Сильви покидала Пале-Рояль, на парадный двор въехала карета коадъютера Поля де Гонди, которую сопровождали маршал де Ла Мейере и новый полицейский комиссар Шатле Дре д'Обре, выглядевший совершенно потерянным.