Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Теперь дают из горсовета новую команду — идти на Перхушково, это неблизко. Дорога от немцев свободная, но открытая, больше полем, и потому опасная от самолетов.

Мне ж опять никуда неохота двигаться. С этим отличным майором нам так спокойно, будто мы в крепости, от врагов защищенные. Обед я общий готовила, старалась угодить, ординарец мне тушенки дал, масла, крупы, а у нас картошка, капустка квашеная, огурчики, грибы Майор хвалил, и мы довольные: хлеба и мяса у нас давно не было.

Начался от Ершова артобстрел, и поднялась у нас, жителей, паника: хватать, что можно унесть, и бежать на Перхушково. Майор уходит в бой по ершовскои дороге. Надел полушубок свой белый, такой из себя ладный, так душа за него болит, обнял меня, нагнулся, в макушку поцеловал, потом девчонок поднял, тоже целует, а я потихоньку крещу его со спины. Попрощался и наказывает мне: “Не уходите пешие, я за вами машину пришлю в Перхушково отвезть, ждите!”

Мы остались, ждем. А кругом суета, крики. Солдаты уходят по ершовской дороге, жители двигаются к мосту, к станции. А тут стрельба подгоняет, нет-нет засвистит в воздухе да как бухнет неподалеку, аж всех тряхнет и уши заложит. Одни уходят — кричат, другие остаются — плачут, одним страшно все бросить, другим боязно от немцев потерпеть. Собаки то лают, то воют, куры кудахчут, тачки гремят по мостовой, женщины то детей зовут, то коров понужают. Боже ж мой, глядеть и слушать страшно.

Прибегает брат мой двоюродный Степан, он хромой, не мобилизованный. “Что вы сидите, немцы через час будут здесь”. Мы ему про машину, про майора, он только рукой махнул: до вас ли ему, дескать. Заметались мы, забегали, не знаем что и делаем. Кур в подпол позасунули, зерна им насыпали, льду колотого. Поросенка Степан зарезал, солдатам предлагал — не взяли, так тушу в саду закопал, даже мяса куска не видели, доберегли, значит. Козу Майку за рога на веревку, берем с собой, другие и коров ведут. А как быть с собакой Жулькой, с котом Цыганом? Степан аж плюнул, вот еще забота — собаку на цепи оставить, не то увяжется, все так делают, а кот и сам от дома не отойдет.

Девчонки реветь — жалко собаку, кота. А я уж не о коте, обо всем плачу — о доме, о саде, о муже, жив ли еще, о жизни нашей поломанной.

Тронулись, пошли, путь не близкий — километров двадцать, а то и больше Идет народ полной улицей, и чем дальше по городу, тем больше нас — целая толпа. Идут женщины с детьми, какой на руках, какой за ручку, кто в коляске, идут старики и старухи, одни еще тащат узлы, другие сами едва бредут, с палочками. Скотину ведут — коз, коров. Кто вещи везет на тележках, в детских колясках, кто на себе несет — в котомках за плечами, в сумках. Детки, какие постарше, тоже нагруженные, с ношей. Малыши бегут, ножками семенят вприпрыжку, поспевают за матерями. Гомонит толпа, козы блеют, коровы мычат, а за кем собаки увязались, так лают собачки. Все понимают: несчастье с нами, беда — кто плачет, а кто немцев клянет.

По мосту проходили долго, затор, хорошо, старики взялись командовать, чтобы поскорее, но без давки, подгоняли и легулировали. Очень боялись, не налетел бы немец, не порушил бы мост, не положил бы нас всех под бомбою Мост, слава Богу, миновали, но только прошли Введенское, налетел самолет, завыл, завыл, и будто на голову садится, и начал из пулемета обстреливать. Народ в канаву, в траву, в кусты. Скотинушка наша тоже наземь ложится, и понужать не надо. Первый раз налетел, никого не убил, двоих ранило, но не сильно, перевязали тряпками, ни йоду, ни бинтов у нас нет.

Хоть и не было убитых, а страху натерпелись — ужасть, и ноги дрожат, не сразу и пойдешь, а на душе темно: что ж за люди немцы, женщин с детьми да стариков из пулемета стрелять? А вот оказалось, такие они есть, одно слово — фашисты.

Поближе к Голицыну места вовсе сквозные, открытые, и тут опять на нас налет. Корову сгубили — упала, встать не может, ногами бьет-бьет, никак не подняться. Старушка хозяйка понужает: “Ну, Милка, вставай, ну, Милушка, вставай, родимая, поднимайся”. За веревку тянет, к рогам привязанную, плачет, причитает. А животина бьется-бьется и опять набок. Мужичок старенький подошел, посмотрел, говорит: иди, бабушка, отстанешь от людей, брось свою коровку, у ней спина перешиблена.

Чуть двинулись вперед, опять немец летит. Прямо по головам пролетел. Одну женщину скосил, беременную, лежит она, голубушка, глаза закатываются, на губах кровь, а дите в утробе так и бьется, так и дергается,— смерть ему, нероженому, пришла. Рядом мальчонка малый кричит: вставай, мамка, пойдем скорей. Подхватили парнишку женщины, а он из рук рвется, кричит, ногами бьет.

Господи, страх, ужасть, сердце падает, а ноги идут, идут — торопятся поскорей до лесу дойти. Во второй налет вырвалась, убегла наша коза, ну и Бог с ней, может, поживет на вольной траве сколь-нибудь.

Говорю, что сама видела, что возле нас случилось, а что там позади, кто знает, там еще километров на пять тянется народ. Еще запомнилась мне старуха: самолет над нами кружит, все полегли, а она стоит, руки подняла, в одной руке клюка, в другой узелок махонький, платок на плечи сполз, волосы седые растрепались, клюкой на немца грозится и кричит, кричит, воет страшным голосом и немца того клянет, и всех его близких, и Гитлера, и Германию, и у Бога просит кары на их головы на веки веков.

К вечеру добрались мы до Перхушкова. Постучались в один дом, в другой, отвечают: мы уже приняли, у нас уже полно, идите в поселковый Совет. А на дворе ночь, а ноги уж не стоят, и мама едва живая, и Липочка плачет. В третий дом пустила нас добрая хозяйка, хоть у нее уже была беженка с дитем. Чаем напоила, нам уж не до еды, так устали, уложила кого куда — маму на печь, где сама спала с девкой, мне с дочками сенник дала на пол и одеялу ватную.

Девочки заснули, постанывают во сне, напуганные. А я лежу, не могу спать — ноги, спина болят, душа болит, сердце разрывается, в голове черные мысли. Наутро пошла в поселковый Совет, там пункт был, где беженцев устраивали, беженцами нас не называли, это я так говорю, потому другое название не выговариваю: эва-ку-риро-ванные. Дали мне талоны на хлеб, направили на работу в штаб уборщицей, а там вскорости приставили за начальником ходить — убирать, стирать, сапоги чистить, какие скажет поручения сполнять. Старалась я, хоть душа к нему, как к майору, не лежала. Что у начальника из еды оставалось, он все мне отдавал, а я — детям да маме. Давали нам кой-чего, но редко. Сыты мы не были — привыкли в мирной жизни к картошке-матушке да к хлебу-батюшке, есть до полного живота, а тут одни крохи.

У начальника своего, Петра Федотыча, спросила, какое сейчас положение на фронте, а то мы все слушаем, что люди говорят, а говорят разное, и что немцы уже в пригородах московских — тоже говорят. Мне Петр Федотыч сказал правду — столица наша в опасности, сильно напер немец с Волоколамска, но мы Москву не отдадим врагу, солдаты наши жизни кладут тысячами, бьются люто насмерть, но и немцу достается. Про парад рассказал, какой был на Красной площади Седьмого ноября. Вот и посмеялся немец, вот тебе и “танцуй, Варья, в две ноги!”. Сказала о немецком листке Петру Федотычу, а он мне: “Ладно, скоро он у нас сам затанцует... на четырех ногах”.

И назавтра начались страшенные бои за Голицыном. Такая стрельба, такая бомбежка, к нам так отдает, что дом весь ходуном ходит, с потолка сыплется, все скрипит, тьма, свету не стало. И днем и ночью на Голицыно наши идут — машины, танки,— земля вся дрожит.

Спали мы под столом — стол большой, дубовый, старой работы, столешня из толстых досок, ноги-столбы, ну, думаем, ежели дом рухнет, то стол спасет, хозяйка в подвал звала, мы не захотели.

Разбили наши немцев подле Голицына, но, видно, дорогой ценой — раненых везут машина за машиной, госпиталь полный, который в школе, срочно другой открыли в двухэтажном доме. Перешла я работать в госпиталь санитаркой. Сначала брать меня не хотели — очень уж худая, щуплая. А я доказываю: все, мол, буду делать, и носить могу, я к работе привычная. Взяли. Работала я без часов, иногда и сутки-двое без смены. Тяжело было, и душа болела за солдатиков наших: скольких покалечило, сколько поумирало у нас на руках.

53
{"b":"313615","o":1}