Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Уже не было простынь под одеяла, утирались втроем одним полотенцем. Михеевна утешала: “Мы жизнь прожили — простынь стелили под низ, накрывались только одеялом и утирались одним полотенцем, у нас вон девять человек была семья, что ж, девять полотенец развешивать возле умывальника? Вы, городские, балованные. Обойдешься, были бы дети сыты”.

У детей налились щеки, они пополнели, у Митяшки живот пузырем. Он крепко подружился с дедом Харитоном, то и дело убегал к старику, а тот потчевал его всем подряд: морковкой, горохом, огурцами с медом. Митяшка приносил от деда гостинцы — полные кармашки стручков, шляпку подсолнуха, большой красный помидор.

От деда же научился малый матерщине. У старого с двух слов на третье матерок, не то чтобы ругань, а так — баловство. Михеевна забавлялась, а Маша сердилась, шлепала. Митя не понимал за что, обижался. Катя вдруг тоже стала сквернословить. “Так все говорят,— отвечала она матери,— бабушка Михеевна тоже ругается, когда тебя нету”.

И Мария Николаевна махнула рукой: “Ладно, были бы здоровы”. Это было любимое изречение Фаины Фоминичны.

Маша хотела домой, домой было нельзя, муж был прав. Ее охватило тупое безразличие ко всему. Она делала, что надо, и на работе, и дома, но делала неохотно, скучно. Ей самой было неприятно это равнодушие, но преодолеть его она не могла.

По ночам, во сне, она жила напряженно, тревожно, в опасности. Ей снилась война, которой она не видела, враги — от них надо было бежать или прятаться, ей слышалась немецкая речь, пулеметные очереди и взрывы. Это были путаные, страшные сны.

Но еще страшнее казались ей сны простые, с их скрытым, туманным смыслом: мертвая голова на шпалах меж рельсами, черный сатиновый халат, который ей предлагают взамен обычного, белого, она покупает туфли — они оказываются тапками, сшитыми на покойника

Сны обсуждались с Михеевной, иногда еще и с зашедшей случайно соседкой. Толкования деревенского устного сонника мало подходили к Машиным снам. Лошадь означала ложь, река — речи, девочку увидеть — к диву, мальчика — маяться, рыба — к слезам, яйца — кто-то явится.

Угадывание и растолковывание ночных видений утомляли Машу, но Михеевна полюбила это занятие и бывала недовольна, если сон оказывался неинтересным или трудно объяснимым.

Как-то утром Маша сказала, что ей ничего не снилось. Это была неправда. Просто она не хотела рассказывать свой сон, обсуждать.

Она увидела во сне Николая без гимнастерки, в рубашке, расстегнутой на груди. К рубашке был приколот большой неведомый орден. Николай смотрел на нее ласково и печально. Губы его шевелились, казалось, он говорит, но так тихо, что Маша не слышит.

“Что, что?” — спрашивает Мария Николаевна громко и просыпается. Первые минуты ее наполняет радость состоявшегося свидания — так ясно, четко, во всей жизненной яви, видела она его лицо, ничуть не забытое, точно отпечатанное в ее памяти. “Почему орден на рубашке?” — спрашивает она, еще не проснувшись окончательно.

И, наконец, проснулась совсем и сказала громко: “Это плохой сон”.

Женщинам вообще свойственно суеверие. А в годы войны, постоянной тревоги, напряженного ожидания это трепетание сердца, вслушивание, угадывание обострились необычайно. Что удивительного, если месяцами ждешь вестей, знаешь: каждый миг может случиться несчастье. Прислушивались и приглядывались, всматривались в окружающее, искали утешения, добрых знаков, огорчались недобрыми.

В саду зацветают астры — цветы осенние, летние уже отцвели. Нарядный цветник — розовые, лиловые, желтые головки, меж них граммофончики белого душистого табака. Девушки не забросили свой садик, хоть и кажется, что время не для радостей и забав.

Но радости сердце человеческое просит всегда. И почему рябине, усыпанной красными гроздьями, не веселить наш глаз? Она растет, цветет, плоды на ней поспевают под нежаркими лучами солнца. Да и солнце светит! И трава еще зеленая. А в воздухе летают тонкие паутинки — примета бабьего лета.

Радует цветущая земля взор, веселит душу.

Но идет война. Можно ли забыть о ней? Нет, нельзя. Разве что на мгновение. Обмануться блаженной минутой — мирной, зеленой, солнечной.

В начале сентября почтарка принесла Марии Николаевне два письма. Обычный треугольник был от мужа, второе, в сером конверте, надписано чужой рукой. Она начала читать письмо Николая, но отложила — чужое письмо тревожило. Разорвала конверт.

“Дорогая наша Мария Николаевна, пишут Вам товарищи и друзья Вашего мужа Николая Ивановича Пылаева. Это его воля, мы ее выполняем.

Ваш муж пал смертью храбрых 12 августа сего года. Он был ранен смертельно осколком снаряда в грудь, не успели даже положить на носилки, как он скончался. Товарищи, кто был при нем в последнюю минуту, передают его предсмертные слова, всего три слова: Маша... дети... напишите.

Мы успели похоронить его...”

Затем о похоронах — о гробе, который сделали, хотя и торопились идти дальше, о прощании, о салюте из автоматов...

Кончалось письмо словами: “Мы все любили его, как доброго человека и смелого воина. Делим с Вами горе и просим держаться, сколько есть сил Ваших”.

Она не упала, осталась сидеть на скамейке, только стало так темно, что не видно детей, и на темном небе черной дырой глядело солнце, вот тогда, должно быть, она потеряла сознание на один миг, не падая, не смыкая век.

Июль 1943 г

...Стараюсь представить себе вашу жизнь, какие вы сейчас, а мысли возвращаются на отцовскую дачу: Катюшка в красной кофточке возле клумбы с маками, маленький Митенька в коляске. А ты, моя любимая, хлопочешь, снуешь по дому. Но какая ты сейчас — не вижу, не представляю

Прошли два года — они и протянулись и промелькнули.

...Придет ли тот день, когда я войду в дом, обниму тебя, посажу на диван, положу голову тебе на колени, а ты будешь гладить и перебирать мои волосы?

Ты будешь моей самой большой наградой за все, что я испытал и пережил...

Так хочется увидеть тебя во сне, но сны мне не снятся. 

Через месяц Мария Николаевна с детьми уехала домой, в Москву. Пропуск выхлопотал старый Пылаев. Он встретил Машу, был ласков с детьми, сказал, что будет помогать. Отец осунулся, постарел — тяжело перенес смерть сына. Аглая Васильевна ответила на Машино письмо, что поспешит к ней и внукам, как только получит разрешение на въезд в Москву.

Ждали, когда затихнет, заснет квартира с ее двадцатью обитателями, когда уснут дети в своих кроватках,— тогда наступал их час, время отъединенности от суетливого и шумного быта. Теперь они были вдвоем, одни, принадлежали друг другу и больше никому и ничему.

В тихие ночные часы часто возникал разговор о доме, любимая мечта Николая. Маша сначала посмеивалась, потом начинала слушать и постепенно включалась в эту игру.

— ...Дом будет стоять на берегу моря...

— Какого моря?

— Не знаю, Маша. Ты любишь уточнять... На берегу какого-нибудь моря, немного над морем. Это будет очень светлый дом, с большими окнами, наполненный солнцем и морским свежим ветром. В нем не будет вещей...

— Совсем никаких?

— Будет мало вещей, только самое необходимое. Машу начинал занимать полупустой дом, наполненный солнцем и ветром.

— Вокруг будут деревья, кустарник, цветы.

— И много разных птиц.

— В доме будем жить мы и наши дети.

— У нас будет еще один сынок...

— Не один, а двое: Колюшка, в честь твоего отца, и Ванечка, в честь моего...

Они мечтали, а пока у них была комната средней величины с окнами в переулок, напротив окон — двухэтажный дом старой стройки, но летом жили в доме — пустом и светлом, на даче отца.

В одном из писем с фронта Николай написал: “Ты помнишь о нашем доме? Как далеко он сейчас! Но потерпи,— когда я вернусь, дом непременно будет”. Он пожалел Машу и не написал “если я вернусь”...

Он не вернулся, дома не было. Никакого дома, кроме прежней комнаты, из которой уехали в сорок первом и где теперь окна наполовину были забиты фанерой. Появилась в комнате железная печка на ножках, с трубой, выведенной в дымоход в стене. Откуда печка? Вероятно, ее раздобыл и поставил Николай, когда пробыл здесь несколько дней после госпиталя. Печка была его последней заботой о них. Маша топила ее наколотыми поленцами и плакала.

48
{"b":"313615","o":1}