Возьмите пьесу «Енлик — Кебек», одно из первых произведений Ауэзова, в котором так отчетливо определились его мировоззрение и идейная сущность его разностороннего дарования. Ауэзов вложил в пьесу весь сгусток боли, обид, укора и проклятия, не до конца высказанных великим предшественником скорбных дум. И начиная с этого спектакля, сыгранного в юрте задолго до открытия первого национального театра, писатель находит свою золотую жилу в нетронутых недрах народной жизни. И он был верен своей золотоносной жиле, работать всю жизнь, устремляясь как можно глубже в ее недра, в пласты истории народа, с такой же своеобразной сложной судьбой, как и судьба самого писателя. В каждой своей книге, независимо от жанра, от духовного ее настроя, он настойчиво интерпретировал историю народа. Вслед за «Енлик — Кебеком» появились «Караш-Караш», «Лихая година», «Зарницы», «Дос — Бедел дос» — и произведения, созданные в разные годы, в разных жанрах (многие из них в нескольких вариантах), едины и цельны в самом главном: в своей предельной национальности.
Ауэзов, как и его предшественники, с юных лет органически сочетал в себе сострадание к страждущим и любовь к жизни и благодаря этим качествам он сумел ощутить чаяния народа как свои собственные. Он в одинаковой мере хорошо знал психологию простого пастуха и натуру степных властителей с их восьмистворчатой белой юртой, с двумя-тремя женами, табуном, пастбищем, колодцами. Его художественное чутье постигало все тайны жизни обширной казахской степи — быта, обрядов, ритуалов, психики и привычек народа, сердец влюбленных, горя и печали рано овдовевших женщин. Он восхищался высоким искусством степных бардов и рапсодов, понимал нужду бедноты, видел насилие сильных, бессилие слабых.
Среди казахских писателей до и после Ауэзова трудно найти другого, кто бы так тонко и верно улавливал запахи благоухающей степи, всевозможные звуки и краски, которые в его книге органически сливались с настроением и психологией человека. Вообще богатый, разнообразный ауэзовский пейзаж, красочно расцвечивая страницы книг, создавая настроение, дает объемность изображаемому предмету, оттеняет и делает его едва ли не осязаемым.
Позволю себе привести небольшой отрывок из его книги: «У самого подножия холма путников настиг ливень с порывами ветра. Но ветер скоро затих, ливень перешел в теплый дождь. Склоны Орды волновались бледно-зеленой порослью низкого ковыля и полыни. Молодой весенний дождь шумел веселым потоком. В лицо путникам, ехавшим по каменистой дороге, непрерывной волной лился запах полыни. Дождь пошел сильнее, тучи заволокли небо, совсем скрыв солнце, лишь над самым горизонтом повисла желтоватая мгла. Был ли это отблеск вечерней зари, или отражались в тучах солнечные лучи — последние лучи, потухающие, как слабеющая надежда? Еще немного — этот бледный отблеск света поблек. Туманное его зарево на миг сгустилось в темно-багровую завесу лишь для того, чтобы, утеряв последние краски, уступить на печальном бесцветном небе место ночной тьме.
Кони путников с громким топотом взлетели на небольшой холмик, и где-то впереди залаяли собаки. В сгущающихся сумерках замелькали то там, то здесь вечерние огоньки. Невдалеке, на берегу ручейка, возникли смутные очертания семи-восьми юрт небольшого аула. Крошечное стадо овец, несколько коров и верблюдов залегли в укрытых от дождя местах, неженки козы молча прижались к подветренной стороне юрт».
После алых губ и черных глаз женщины вечерний закат издревле излюбленный поэтический предмет художников слова. О нем так много написано поэтами и писателями всех времен, что в наши дни возможности изображения заката вроде исчерпались, иссякли совсем. Писатели (а поэты тем более) стали невольно «перепевать» друг друга. В силу всеобщего пристрастия к вечерним закатам и зорям после русских писателей XIX века, особенно после Тургенева и Тютчева, и читатели, утратив в какой-то мере интерес, начали привыкать к обыденным старым понятиям, сравнениям, эпитетам о заходящем солнце, сложившимся в мировой литературе бог знает с каких еще времен. И недаром сейчас русские писатели весьма редко «любуются» закатом. Ауэзов, видимо, тоже опасаясь невольных повторов, осторожно, с чувством меры обращался к описанию столь заманчивого явления природы. В обширной своей эпопее он только вот тут обстоятельно рисует его, и под волшебным пером художника вечерний закат вдруг с новой силой оживает, переливаясь радужными красками весенней молодой травы, теплого дождя и наполняясь жгучими запахами полыни; при этом писатель щедро открывает нам ранее не подмеченные тайны в движении природы, порою поднимается до символики, как бы обобщая философский смысл происходящего. Видимо, есть доля правды, когда говорят, что книга богаче, чем жизнь в своих иных проявлениях. Познавая мир через хорошую книгу, человек гораздо полнее и глубже постигает его секреты.
Ауэзовские вещи настолько глубоки и серьезны, что они непременно требуют уединения, чтобы одному, в тишине, целиком покориться их величию, поразмыслить, помечтать. Ауэзова недостаточно уметь читать, уметь волноваться и восторгаться им; чтобы глубже понять его, надо погрузиться в ауэзовский сложный, как сама жизнь, мир.
Ауэзов был влюблен в свой народ, в степь, в стихию природы. Его поражали жизнелюбие и нравственное величие, щедрость духа, стойкость, терпеливость, выносливость родного народа — с одной стороны, и губительное влияние царской колониальной политики, всячески поощрявшей самые отрицательные черты патриархально-родового строя — взаимно непрекращавшиеся ссоры многочисленных племен, барымту, взяточничество, — с другой. Это видение противоречивых сторон национальной жизни, пожалуй, и определило наиболее характерные для Ауэзова узловые средоточия конфликтов. Безусловно, все то, что было начато, прощупано, угадано в ранних произведениях молодого Ауэзова, потом найдет свою монументальную, скульптурную законченность в главном его произведении — в эпопее «Путь Абая».
Абай — лицо историческое. За исключением немногих, все основные герои книг — Ербол, Жиренше, Байсал, Байдалы, Божей, Такежан, Суюндик, Айгерим, Улжан — одни в большей, другие в меньшей степени представленные — исторически достоверные личности, жившие под одним небом с Абаем. И в силу этого все события, развертывающиеся в романе, почти не выдуманы. К тому же любая настоящая книга, как бы ни довлели над ней домысел и личная биография писателя, так или иначе несет в себе основную правду своей эпохи. Чем произведение правдивее и искреннее, тем оно историчнее. В этой связи нельзя не согласиться с оригинальным высказыванием русского историка В. О. Ключевского, когда он говорит, что в «Капитанской дочке» Пушкина больше истории, чем в «Истории пугачевского бунта». Когда мы говорим о реалистическом отображении действительности, наши выводы сводятся к одной очевидной истине. Мы имеем в виду правду событий и достоверность конкретных исторических фактов, не подозревая, что за этим может стоять более сложная и важная правда для писателя — «закоулки души человека». Основная правда таится в психологии персонажей романа, с жизнью которых оборвались, скрывшись за далью времени, и их индивидуальные черты. Без постижения психологии каждого из них невозможно индивидуализировать их потом в книге и воссоздавать образ того или другого героя. Помимо этих и прочих общеизвестных трудностей, в одинаковой мере испытываемых всеми писателями во время работы над произведением, Ауэзов, который обратился к истории народа, столкнулся с еще немаловажной трудностью, специфической только для казахского писателя.
Казахи до нашествия монголов считались народом с древней культурой, имевшим довольно широко известные в Европе города, такие, как Отрар и Тараз. И особенно Отрар — цветущий культурный центр казахов (в истории известных под названием кипчаки), со своей обсерваторией, библиотеками, медресе и караван-сараем, принимавшим богатых купцов неведомых дальних стран. И тот город в степи первым оказал сопротивление черной туче, наползавшей с востока на запад, — войскам Чингисхана и был сметен ими с лица земли. После этого поражения казахи, как народ, занимавшийся в основном экстенсивным методом хозяйствования, скотоводством, рассеялись по степи, по горестному выражению самого Ауэзова, «словно жалкая горсть баурсаков, высыпанная скупой рукой хозяйки на широкую скатерть...». С тех пор «измучен и несчастен казахский народ, чья родина — широкая безлюдная степь. Его одинокие аулы затеряны в громадной пустыне. И так везде, где живут казахи... Безлюдье вокруг. Нет постоянного обжитого места. Нет кипящих жизнью городов!». И в силу этого для писателей, обратившихся к далекому прошлому своего народа, первой трудностью было полное отсутствие каких-либо исторических документов и летописей, так как кочевой народ не имел после Отрара ни библиотек, ни музеев, ни архивов, откуда бы извлек он себе письменные сведения о былой жизни народа.