— Жадигержан, вот в этих бумажках — наша просьба. Дальше решай сам.
Решай сам... Легко сказать. Знал, как было трудно кочевникам во времена коллективизации. Как у истинных детей привольной степи, вся их жизнь проходила в седле да на горбах верблюда, объединялись они ненадолго лишь в ратном поле, в тяжкий час испытаний. И вот перенять вдруг неведомое им, чуждое, осесть насовсем на землю, организовать какие-то коллективные, всем будто одинаково принадлежащие хозяйства... Охваченный паникой народ вот-вот готов был разбежаться. И тогда-то, в самый что ни на есть критический час не кто другой, как эти трое, понуро стоящие сейчас перед тобой, во главе с покойным Каленом объединились в артель. И ты думал: если уж покинут эти трое насиженные дедовские места, то край родной наверняка лишится последней своей опоры.
— Ладно, жезде, рассмотрим на правлении ваши заявления. Подумаем.
— Хорошо, родной. Подумай. И дай нам ответ.
— Постараюсь не затягивать.
— Ладно, Жадигержан... Будь здоров... Да минуют тебя напасти!
Старики ушли. Словно только и ждал их ухода, пронырнул в кабинет Сары-Шая. Потный, заполошенный, озираясь по сторонам, он посеменил к столу.
— Жадигержан, родной... зрачок ты мой! — почему-то с дрожью в голосе, запинаясь и бегая глазами, начал Сары-Шая... «Что же еще случилось?!» — не успел подумать ты, как Сары-Шая сам заговорил: — В этот тяжкий, решительный час нет для тебя во всем мире никого ближе и родней меня. Если уж на то пошло, я для тебя теперь и дядя, и старший брат, и даже... даже родной отец. Да-да, милый!..
Что ж, разве ты когда-нибудь оспаривал ваше близкое родство? Но чего добивается он, всякий раз об одном и том же твердя, будто опасаясь, что ты в недостаточной мере это осознал?
— ...Да только ты, негодник, разве внимал когда-нибудь моим словам?! Разве поймешь глубину моих истинных к тебе чувств?! Ты и слушаешь-то меня вполуха. А я ведь тебе говорил... Ох, сколько раз предупреждал! И ведь чуяло мое сердце... Разве не говаривали наши предки: «Воды опасайся, а бабе — не верь»?! Баба — наш заклятый враг. Не оспариваю — она тебя ласкает в постели, греет, а отвернешься — тебе же пакость творит. Да-да, милок. Погибель батыра испокон веков от бабы. Вот и твоя... ойбай, ойбай, горе мне горе!..
И Сары-Шая запричитал, завыл вдруг, заколотил себя кулаками по потной голове, раскачиваясь и пристанывая, — да так, что и тебе самому стало на миг не по себе... Вроде бы куда как хорошо известно, чего добивается старый баламут... Эта шельма думает, что точно рассчитал, что наступил для него самый удобный момент поиграть на твоем и без того уязвленном самолюбии. И тогда ты, может, поплетешься, как баран, на поводке его советов по старой дорожке племенных распрей и инстинктов...
— А ты помнишь, как древние говорили: «Не беда, что дерьмо, важно — что много...» Вот и эти паскуды распоясались, зная, что их много! И хотят затоптать нас, задушить, будто одинокий колосок ячменя посреди пшеничного поля. Неужто ты позволишь нам провалиться в пучину? Где ж твоя честь мужчины? Видно, тебе на нее наплевать, но неужто для нас, сирых, не встрепенется твоя душа? Неужели не заступишься за честь нашего рода Жакаим? Неужто снесешь такой позор молча?! Очнись, я говорю! Едва продрав глаза, спозаранок обегал я весь аул, собрал всех наших, верных... Вон они, за дверью стоят. Выйди, возглавь нас! Увидишь, как постоим мы за честь рода!..
Мало когда придавал ты словам родственничка значение, чаще пропускал их мимо ушей. Вот и сейчас не столько слушал, досадуя, сколько смотрел на его жабий рот, беспрестанно извергающий слова. Видел мелькающий, как жало, язык. Видел гнилые зубы. Видел глаза, немигающие, желтые, все лютевшие, разгоравшиеся. Видел, наконец, дряблое, как старая сыромятина, лицо — голым-голо, ни бороды, ни усов. Вместо них шевелились, топорщились какие-то случайные, ни то ни се волосенки, словно пытавшиеся нагнать на кого-то страху. И на миг тебе показалось: перед тобой и вправду не человек, а налившееся яростью и злобой то самое мерзкое существо, прозванное некогда великим поэтом тварью с лицом человека, но с повадками скорпиона...
— Ну, вот что...
— Что, дорогой?
— Сгинь-ка с моих глаз! — грозно встал ты.
— А?
— Сгинь, говорю! Чтоб глаза мои тебя не видели!
— Чтоб глаза не видели, говоришь? Это меня-то?! Хе-хе...
Сары-Шая и не подумал сгинуть, напротив, уселся, устраиваясь поудобней, закинул ногу на ногу. Немигающие кошачьи желтые глаза ехидно блеснули. — Ты, милок, это всерьез?
— Скорпион ты, а не человек... Убирайся!
— Вот оно как! Ну-ну!.. Народ прозвал меня Сары-Шая, но никак не Скорпионом. Ишь, придумал тоже... скор-пи-он... Ну спасибо, милок, порадовал. Очень даже неплохо. Кхе-хе-хе... — Сары-Шая был удивительно спокоен, даже вроде бы благодушен. Зато ты был готов взорваться гневом. Ярость захлестнула тебя. Ты стиснул кулаки. В теле нарастала неодолимая дрожь, и ты знал, что за этим может последовать... Кажется, Сары-Шая видел твое состояние. И, продолжая ухмыляться, краем немигающих глаз мельком покосился на твои чугунные, напряженно высовывающиеся, из рукавов кулаки. — Милок, это же кувалды! Ей-богу, кувалды! — Он опять глянул на них уже в открытую и, взяв твой кулак в свою ладонь, восхищенно покачал его на весу. — Вот это да-а!.. Жаль только, милок, что не пользуешься ты ими по назначению...
Ты торопливо подобрал кулак в рукав. И еще больше задрожал от негодования и собственного бессилия, видя все ту же наглую ухмылку на спокойном лице родственничка. А он, бестия, между тем, убедившись в твоей беспомощности, ткнул пальцем в твой кулак:
— Милок, убери-ка это... убери! А уж если силы девать некуда, мой тебе совет: докажи-ка лучше это столичному... хе-хе... жеребчику, побратиму своему. Да, да, милок. Этак будет честнее...
— У, кретин!
— А?.. Это я-то?! — удивленно переспросил Сары-Шая и медленно поднялся со стула. Злорадная искорка в желтых глазах потухла. Бледный и злобный, он смерил тебя с ног до головы. — Это ты, милок, кретин! Я бы даже сказал — кре-ти-нище, каких свет не видывал! Бабе твоей средь бела дня подол задирают, так мало, еще и с собой забирают, а ты... вялый хрен, еще и...
Что было дальше — ты плохо помнил. Черная, небывалая еще ярость помутила сознание. Если ты и думал о чем, то лишь о том, наверное, что этот злобно трясущийся перед тобой плюгавенький, поганый человечишка — вовсе не человек, а воплощение и средоточие всех людских зол, бед и мерзостей... Это он баламутит рыбачий аул, вдохновляет глупцов. Это он стравливает людей, разжигает-распаляет родовые страсти, наушничает, сеет смуту и злобу там, где и без того сейчас несладко... Ты, огибая стол, пошел на него...
— Эй, эй... ты что... ты что, пес бешеный?! На родственника руку подымать... негодник!.. ой-ба-а-а-а-ай!..
А ты уже не обращал внимания на дикие крики, словно драли старого кота. Вся ярость, весь гнев, что годами копились в тебе, переполнили наконец чашу терпения, и тяжесть их будто сейчас переливалась в кулаки. Ты ударил раз, другой, заколотил по чему-то мягкому, податливому, визжащему... В какой-то момент мельком углядел кровь. Сары-Шая вдруг замолк сразу, на миг даже вырываться перестал и неуловимо быстро, как-то ловко мазнул ладонью, размазав кровь по всему лицу... И это на миг удивило, но ты уже не мог остановиться и все бил, загнав в угол, без пощады бил по этой гнусной роже со странно округлившимися желтыми глазами, с крепко сжатым, не издававшим теперь ни звука ртом... И тут кто-то вбежал, повис у тебя на руке, закричал. Этот умоляющий, насмерть перепуганный голосок будто издалека откуда-то взывал, едва доходил до тебя и не мог уже остановить... О чем он умолял, тот девичий голосок? «Агатый... миленький! Что вы делаете? Нельзя! Стыдно!.. Стыдно!..» Но отчего стыдно? Почему? Ты не разобрал, кто умолял тебя о пощаде, кому принадлежал этот голосок, полный отчаяния и страха... Но что страх был за тебя, это почему-то понял. И если в тот момент ты вообще соображал что-либо и чувствовал, то лишь одно: некое омерзение, брезгливость, охватившие тебя, и еще смутную досаду оттого, что кто-то упорно мешал тебе, цеплялся за руки, путался под ногами. И, не помня себя от злости, ты отпихнул того, кто назойливо хватал тебя за руки и бессильно тряс... И тут же отчего-то спохватился — может, оттого, что только что просивший о пощаде, отчаянно кричавший о стыде тонкий голосок умолк, словно провалился в окружавшую тебя глухоту, и никто уже не хватал за руки, не тряс за плечи, не путался в ногах, и от этого удивления ты, должно быть, отрезвел и лихорадочно заозирался вокруг. И увидел Зауре, отвернувшуюся от тебя, сжавшуюся, как обиженное дитя, спрятавшую лицо в ладони... Увидел, как вздрагивают худые, точно у подростка,, плечи, услышал еле сдерживаемое рыдание, и пальцы твои сами разжались, отпустили загривок мешком обвисшего Сары-Шаи. Оттолкнув его со всей силой, ты бросился к выходу. В дверях грудью налетел на кого-то, чуть не сбив с ног, дико глянул, не узнавая парторга.