Шофер не спросил, лишь ухмылялся, удивляясь, должно быть, про себя тому, как это взрослый человек, такой детина с виду, может так по-детски восхищаться обыкновенным рисом... По взаимному молчаливому, как-то само собой сложившемуся в пути согласию, в обеденный час вы свернули к поселку рисоводов, в тень его тутовых и фруктовых деревьев. Как и повсюду, где вы бывали в эти дни, чувствовалось, что до горячей уборочной страды здесь остаются считанные часы. Подготовительная суета захватила всех. Люди здоровались и разговаривали на ходу. Ели тоже на ходу, в спешке. И спали, видно, урывками. В этой суматохе никому до вас не было дела. Вы тоже старались никому не мешать. Подкрепились в придорожной чайхане из двух спаренных юрт и, переждав в тени парка полуденную жару, вновь отправились в дорогу. Ехали все выше и выше по Сырдарье, приближаясь к ее истоку, все через те же необозримые лиловые поля, на которых тяжело колыхался рис. В воздухе уже и сейчас ощутимо витал хлебный дух страды, а над сплошным непролазным рисовым полем, во всем беспредельном пространстве между землею и небом, струился, дрожал, нежась в жарких благодатных лучах южного солнца, прозрачный голубой дымок. И это зыбкое полуденное марево, эта всеохватная, всепронизывающая голубизна окрасила собою все живое и неживое вокруг, во все вдохнула движение и жизнь, и отблеск бездонной этой синевы плеснул, казалось, в самые зрачки твоих глаз. И потому, должно быть, все, что видели сейчас твои глаза, все, что охватывалось и обозревалось твоим поневоле восторженным взглядом, чудилось не иначе как голубым — и небо над тобой, и земля вокруг, и редкие кусты по обочине дороги, и даже асфальт, такой обычно серый и пыльный, стлался вдали, отливая чем-то воздушно-синеватым, будто какая-то невидимая рука только что подсинила его небесной синькой. И в этой голубой выей, над лилово-голубыми рисовыми полями, в истомленных струящихся волнах марева даже серый жаворонок, который уж день всю дорогу неотступно сопровождавший вас, — и тот, казалось, превратился сейчас в крохотную ликующую голубую точку. Видно, некая радость, сродни человеческой, раздувала горлышко и этой крохотной птахи, и она, сердечная, с раннего утра без умолку заливается, трепещет, посылая с неба в безмятежный голубой мир свою переливчатую трель...
Вдруг ты встрепенулся, пригляделся.
— Слушай, а что это?
— Где?
— Во-он смотри! Да разве здесь есть море?
И когда машина стремительно вынеслась на вершину рыжего увала, который давно уже маячил впереди, твоему изумленному взору открылось голубое, в синей ряби водное пространство, простиравшееся до самого горизонта.
— Чардара, — промолвил шофер.
— Ка-ак? Это — Чардара?
— Она самая.
— Вот те раз! А я-то думал...
И опять ты вспомнил то памятное послевоенное время, когда ваши отцы, одержимые идеями, одна другой заманчивее, многим теперь, может, непонятными, всколыхнули всю страну великими стройками. Тогда сам воздух, казалось, был пропитан дерзкими лозунгами, вроде как: «Создадим рукотворное море!», «Пророем каналы!», «Воздвигнем плотины!». И этот всенародный порыв был подхвачен и рыбаками далекого приморского захолустья. И ты, и твои сверстники помните, как ваши отцы, не отогрев еще от окопной сырости костей у родных очагов, куда-то вновь торопливо собирались с тощими мешочками за спиной, в истоптанных кирзовых сапогах, в старых грязных телогрейках, побывавших за минувшую войну, быть может, и не на одних плечах трудармейцев. Потом, многие месяцы спустя, они возвращались, уже поодиночке, появляясь всегда неожиданно. И когда на краю аула показывался бредущий путник, весь обросший, исхудавший, в истрепанной одежде, его не узнавала не только вездесущая детвора, всегда первой замечавшая все, но, бывало, и родная жена, проглядевшая, проплакавшая все глаза в ожидании кормильца. И лишь протерев кончиком платка глаза и вглядевшись попристальнее, потрясенно восклицала иная баба: «О аллах, да это ж хозяин нашего дома!..»
Голодные дети тех лет помнят, как их матери суетились вокруг возвратившихся отцов, обхаживая их, как малых детей, пока те не поправлялись, не вставали на ноги, как им в рот совали лучший кусок, отрывая его нередко от себя и от детей. Не-ет, видно, детскому сознанию не всегда доступны заботы взрослых.
Вот ты стоишь сейчас на берегу одного из этих рукотворных морей, созданных в те годы трудом ваших отцов. Огромное море под огромным миром поднебесья тихо плещется у твоих ног. Немного в стороне, вон за тем заливом, утопает в зелени город, построенный опять-таки неуемным поколением ваших отцов. Если ты раньше чувствовал все это нутром, то теперь стоишь и воочию видишь все то, чем полно было твое голодное и оборванное детство, во имя чего неистово трудились и деды...
Кричат, вьются над морем чайки. В необозримом голубом просторе медленно плывет пароход, направляясь к противоположному, еле отсюда угадываемому берегу. Всюду снуют лодки отдыхающих. А вон те, должно быть, рыбаки. Осмотрев уже расставленные на ночь сети, мчатся на моторных лодках к берегу. Загорелые, крепкие мужчины, напомнившие вдруг аральских рыбаков недавних счастливых времен, стали сдавать улов — желтобрюхих сазанов. Охваченный застарелым рыбацким азартом, ты чуть не бегом направился к крайней лодке. Поддел со дна под жабры самого крупного сазана, поднял его над головой и залюбовался его упругой силой, золотым отсветом сытого брюха на солнце.
— Ах, красавец! Вот где ты, аральский сазан, теперь обитаешь! А мы-то ищем тебя, мотаемся... Ведь именно такие некогда водились на Арале.
— Ну и человек же вы, Жадигер-ага! Все хорошее на свете измеряете только былым аральским...
Лишь теперь ты заметил шофера, который тихо подошел сзади. Вежливая, мягкая усмешка играла в его голубых, глядящих на все бестрепетно глазах.
— Да как же иначе, браток... Если б ты только знал, каким был некогда наш Арал! Чудом был, отцом родным...
— По-вашему, что ж, вот это, — шофер кивком показал на Чардару, — плохое все? Чужое?
«Вот это?» — эхом отозвалось в твоей душе. И, не отвечая, задумчиво смотрел, прищурив глаза, на Чардаринское море. Оно было необъятно велико, почти как Арал в ту лучшую свою пору, и таким же почти влажным был бодрый ветерок, наносимый оттуда, с синей глади, от которой ширилась грудь, бодрее становилась душа, и чайки выкликали полузабытые имена твоих предков, рыбаков... О нет, не чужое все это... Не чужое... Именно здесь, где стоишь ты сейчас, где ныне мирно плещется рукотворное море, бились они, дети разных наций, съехавшись сюда со всех концов, бились так же, как и в минувшую войну, выполняя свято и упорно свое назначение, свой долг на земле. В самом деле, шутка ли, когда пятую часть всего риса в стране выращивают вот эти присырдарьинские дехкане?! Постой-ка, разве не это все имел в виду ваш чудодей академик Азим, когда будто перстом грозился: «Мы заставим природу служить нам» или еще: «Природа — не музейный экспонат, и в эпоху всесильной НТР мы вправе подчинить ее экономическим потребностям и повседневным задачам прогресса»? Что ж, выходит, правда на его стороне? По-стой! Ну, постой... По его правде — старый Арал должен быть обречен, а здесь, в безжизненной некогда пустыне, ему на смену будут жить и процветать новые моря? А братья узбеки, говорят, даже и превзошли казахов, сотворив по реке Сырдарье одно за другим Ташкентское и Кайрак-Кумское водохранилища... О, тебе прекрасно известно: у сторонников Азима всегда готов довод в оправдание своей теории. Ты сам видел, с какой гордостью, заранее торжествуя свою победу, объявил на том диспуте по проблемам Арала старый ученый как еще один убийственный довод тот очевидный всем факт, что дехкане Узбекистана за один лишь год выращивают столько хлопка, сколько их предки не собирали и за полвека.
Да, похоже, легче тебе от этой поездки не стало. Возвращался ты в глубоком душевном раздвоении. Все, что ты видел своими глазами в эти дни, безусловно давало ответ на мучившие тебя до сих пор вопросы. Вода, которую отбирали у Арала, вызвала расцвет безводного, полупустынного прежде края. О да, она пошла на благо людям. Но, когда ты видел воочию счастье и радость людей, живущих в тех краях, страдания твоих земляков еще острей предстали твоему бессонному внутреннему оку. И вечная твоя печаль, отравляющая любые радости, похоже, стала еще ядовитее. Всю дорогу на обратном пути ты молчал. Был хмур и подавлен. На станции Яны-Курган, остановив машину, сдержанно попрощался со своим молчаливым спутником: