С треском распахнулась дверь, и с улицы влетел, споткнувшись. о порог, как всегда суетливый, чем-то возбужденный сын. Увидев отца, мальчик рассиял, запрыгал: «Папа!..» Бедное ущербное дитя с радостным визгом повисло у тебя на шее, задрыгало длинными ногами, что-то залопотало, отрывисто смеясь и целуя отца.
— Ах, птенчик ты мой!.. Сыночек! — дрогнувшим от жалости голосом проговорил ты, лаская голенастого, не по возрасту рослого сынишку, залившегося бессмысленным смехом в твоих объятиях. Каждый раз, даже невзначай коснувшись этого непоправимого родительского горя, душа ныла, как больной зуб, корчилась, вен сжималась от боли, от необъяснимой вины. И каждый раз чувствовал ты себя подбитым этой виной и бессильным что-либо поправить в жизни.
— Хватит, мой мальчик. Видишь, отец с дороги устал. Пусть отдохнет. Пойдем...
Пока мать готовила чай, ты сходил в баню. Помылся, нырнул разок в парную и почувствовал, как стало легко. Возвращаясь из бани, ты вдруг ни с того ни с сего вспомнил о неожиданной вести Сары-Шаи и застыл посреди улицы. Завывал ветер, мела по ногам пыльная поземка. Ты замер в неясной тревожной догадке, и губы сами пробормотали вслух: «Ну, пусть... Пусть приезжает!» Однако тотчас спохватился — не увидел ли тебя кто-нибудь в нелепом состоянии? Исподлобья, незаметно повел вокруг глазами. Рассеянный взгляд наткнулся на заброшенные, частью уже порушенные непогодой дома по обе стороны улицы. Поспешно опустил глаза, побрел, подавленный, домой. Каждый разрушенный или покинутый дом живо напоминал тебе бывших хозяев, бывшую жизнь. И ты, идя по улице, старался не глядеть по сторонам, не бередить зря душу. В тридцатые годы, когда тебя, будущего баскармы, еще и в помине не было, по всему побережью Арала спешно организовывались рыболовецкие колхозы. И тогда вот тут, у подножья Бел-Арана, впервые запестрели белые, точно чайки на берегу, аккуратные домики рыбачьего поселка. Тогда же построили школу, клуб, магазин, баню, правление. И в душах недавних кочевников поселились спокойствие и радость. А теперь... Взгляд опять упал на останки домов по ту сторону улицы. Ты точно знал, сколько их было: двадцать пять домов. Двадцать пять семей были потомками одного предка, и, когда на этом месте закладывали поселок, двадцать пять рыбаков-сородичей поставили свои дома один к одному, заняв почти половину улицы. Незадолго до этой твоей поездки к тоням Сырдарьи так же дружно, в один день, покинули они родной край. И не заколачивали, как другие, домов, а, собрав матицы, двери, рамы, косяки — все, что могло пригодиться в будущем на незнакомом новом месте, увозили с собой.
Ты шел, уже совсем не глядя, чуть не на ощупь. Зажмуриться бы так, чтобы вообще вокруг себя ничего не видеть. Только что из того, если проклятая память бодрствует помимо твоей воли? В тот день ни один рыбак не вышел в море. Дети не пошли в школу. Ни в одном доме не горел огонь в очаге. С раннего утра все высыпали на улицу. Женщины весь день бестолково, потерянно суетились, столько лет жили бок о бок, делились всем, и вот пришла пора им расставаться. И они горестно глядели друг на дружку, не в силах вымолвить словечка, кто вздыхая, кто с трудом подавляя рыдания, прикладывая снова и снова к покрасневшим глазам кончики жаулыков. Остающаяся печальница подсаживалась к уезжающей горемыке — и сношеньки-подружки, прижавшись боком друг к другу, поминутно соприкасаясь белыми жаулыками, согласно заводили свои женские тревоги и печали. Среди суматохи сборов, забыв обо всем на свете, торопились высказать, что не успели, поминутно подталкивая друг друга: «Слышишь, девка», или: «А помнишь, молодуха!..» И продолжалась горестная беседа до тех пор, пока кончики их платков не становились мокрыми от слез. И неизвестно, сколько бы еще сидели так неразлучницы, если бы не выводил их из забытья чей-нибудь грубый мужской окрик. Тогда, спохватившись, вставали они суетливо, с трудом расправляя застуженную во время последних родов поясницу, семенили на помощь в общую сутолоку.
Зато для детей это если не праздник, то не испытанное еще развлечение. Всеобщая суматоха, суета, еще вчера до дна всколыхнувшая их аул, вся эта возня с отъездом и проводами воспринималась ими прежде всего как знак великих перемен, чего так жаждет всегда падкая, на острые ощущения детская душа. Лишь потом, много-много лет спустя, будут они тосковать по синей прибрежной родине, по голоногим сверстникам, с которыми шумной ватагой носились по пыльным улицам рыбачьего аула, весь день пропадали на берегу моря, до одури барахтались в соленых волнах. Потом, уже с нежной грустью, будут вспоминать они черноглазую девчонку из соседнего двора, которую иной раз, бывало, доводили до слез, дергая за косички. Но это будет потом. А пока они, точно угорелые, с горящими от возбуждения глазами, снуют, шныряют в толпе, что-то кричат, резвятся попусту, им все это интересно, диковинно, до всего есть дело.
В эти дни и ты не знал покоя. Хлопоты предстоящего отъезда двадцати пяти семей и тебя захватили. В спешке и суете помогал, подсоблял им всем, чем только мог. Особенно последними днями, мотаясь на раздрызганном грузовике, как говорится, по верховьям и низовьям приморья. С превеликим трудом выпросил у газовиков Бухары и у директора соседнего коневодческого совхоза двадцать пять машин. Вон они теперь стоят, готовые в путь, перед двадцатью пятью домами.
Ты знал, что в таких случаях как для уезжающих, так и для провожающих самый трудный и тягостный момент — момент расставания. Долгое расставание — лишние слезы, и потому в день отъезда из кожи вон лез, старался, хлопотал, бегал, вовлекая аульчан в дело, чтобы не растравлять их души. Помнится, в тот день встал спозаранок, собрал крепких мужчин аула, разделил их на две группы. Одна во главе с Упрямым Кошеном помогала укладывать вещи, упаковывать тюки, другая, руководимая Рыжим Иваном, — выносила на улицу домашний скарб и грузила в машины.
— Живей! Быстрей! — поторапливал ты всех, кто работал; то и дело, засучив рукава, помогал то одним, то другим при погрузке тяжелых тюков. В самом деле, аульчане, увлеченные спешным, горячим делом, не думали о горестях предстоящей разлуки. И тут вдруг за спиной раздался взрыв смеха, отчего ты вздрогнул. Оглянувшись, увидел проходившую мимо развязную ватагу аульных парней: «Ребята, он, оказывается, джигит. Ночку провел со своей... в капитанской каюте того старого катера, выброшенного на берег. Распечатал, значит, отъезжающую невесту. Ха-ха-ха!»
К твоему удивлению, у них на лицах не было ни тени смущения. Скорее, в веселом и дерзком поведении парней чувствовался вроде как вызов всему понурому, пришибленному, тому, что царило нынче с утра в ауле. Не обращая ни на кого внимания, парни прошли мимо вас, похохатывая, подтрунивая друг над другом:
— Небось, как верблюжонок, потрусишь теперь за ней, а?
Молодежь обступила младшего сынка старика адайца, а тот, такой же, как отец, крепко скроенный и добродушный увалень, в ответ ухмыльнулся:
— А что? Возьму да укачу. Чего я здесь не видел? И вам советую. Помните тех, кто с Сырдарьи уехал? Говорят, неплохо устроились...
Да, три года назад полсотни семей стронулись с отчего места, стронулись дружно, по уговору и согласию между собой, и обосновались целым аулом где-то под Алма-Атой, на берегу Или. Как-то, будучи в столице, ты завернул посмотреть. Получив от государства ссуду, они по приезде построили себе дома, с отоплением и газом, с приусадебными участками. Предприимчивые поморы в приилийских озерах-старицах вовсю начали разводить рыбу и ловить ее, как и прежде у себя на Арале, все вроде у них сложилось крепко и ладно. Видел ты тогда же, как спешно строился рыбозавод с новым оборудованием.
— Жадигержан, — наклоняясь к твоему уху, сказал Рыжий Иван, — все готовы, можно трогаться!
Как бы тихо он ни сказал, а чей-то чуткий слух услышал и тут же шепотом передал кому-то, а там еще дальше. И этого было достаточно, чтобы люди вдруг всполошились. Какая-то пожилая баба кинулась обнимать первую попавшуюся из уезжающих.