При встрече раимовский председатель обычно первым бросался к тебе и учтиво здоровался, как младший со старшим. На этот раз, однако, сторонится, явно избегает тебя: видно, не дает покоя рыба на той стороне. Все поглядывает на тот берег, в нетерпении то и дело выходит на лед. Один раз даже обвязался веревкой, оставив другой конец джигитам на берегу, и попытался пройти дальше, к середине, но не сделал и двух десятков осторожных шагов, как непрочный ледок стал потрескивать под ногами, и он поспешно засеменил назад.
Да, слаб еще лед. Но расторопный малый никак не намерен упускать удачу. Обе машины, груженные снастями, держит на берегу, наготове. И все его рыбаки с машинами, в брезентовой палатке, второй день изнывают, ждут. Беспокойство охватило и твоих рыбаков: «Пока мы топчемся на месте, как брюхатая баба, раимовский растопи-камень в два счета обведет нас вокруг пальца». Ты тоже все чаще стал наведываться на берег. Обычно пресная вода замерзает скорее, чем солоноватая морская. Ледок вполне выдерживал человека. А к нынешнему вечеру мороз явно пожесточал, можно было ждать, что за ночь лед поднаберет силенок, нарастит толщу, и тогда... Тогда, бог даст, уже завтра с утра они со всеми снастями переберутся на тот берег. И если только повезет им в этом, если не ускользнет опять капризная удача — тогда отведут они рыбацкую душу, одним махом закроют план четвертого квартала и на собрании районного актива почувствуют себя наконец-то людьми. И кто знает, кому первому после основного доклада предоставили бы слово. Тогда бы, пожалуй, и ты, не чуя под собою ног, бегом вбежал на второй этаж большого здания на городской площади и, не робея, смело шагнул бы в кабинет Ягнячьего Брюшка. Интересно, как бы повел он себя при виде удачливого на сей раз председателя?.. Попроворнее, чем обычно, поднял бы голову? Соизволил, может, привстать в кресле, в котором сидит всегда как врытый, а то и пошел бы навстречу тебе. А потом обеими руками жал и тряс бы твою ладонь: «Маладес! Маладес! Доказал наконец, на что способен. Джигит!..»
Неожиданно раздался раскатистый звук, напоминающий выстрел. Должно быть, треснул где-то лед. Вот так обычно он стреляет, оседая под нарастающей собственной тяжестью. Ты замер, прислушался, вглядываясь в ночную тьму. Но треск не повторился, и тогда ты осторожно ступил на лед, пошел смелее и уже на порядочном расстоянии от берега приостановился, раз-другой с силой топнул сапогом. Вот это да! Лед, точно дубовая доска, гулко гудел под ногами и упруго подрагивал, отдавал назад... А ночной мороз между тем пробирал до костей. Особенно доставалось щекам, драло их как наждаком. Ты сунул рукавицы под мышку и крепко растер жесткими ладонями лицо. Щеки загорелись. Однако усталость сморила тебя. Думалось о постели, о сладком заревом сне. С трудом передвигая ставшие вдруг непослушными ноги, ты повернул назад, надеясь хоть немного прикорнуть до близкого уже рассвета. И вдруг... внезапный и резкий шорох рядом, в камышах, отчего ты замер. Змейкой пробежала по телу дрожь. Всмотрелся туда, откуда только что взметнулся торопливый шорох, но ничего было не разглядеть в аспидной тьме. А сердце — надо же! — все колотилось, и никак и ничем нельзя было его унять, и странная, неясная смута поднялась вдруг в тебе... Ты поначалу не мог понять, отчего так болезненно, так неожиданно смутилась душа. Постоял немного, вслушиваясь в глухую тишину, налегшую вновь на округу, — должно быть, какой-то встревоженный тобою ночной зверек опрометью метнулся в камыши... И ты пошел дальше, но эта непрошеная тревога все не покидала тебя. Что-то совсем уже давнее, забытое вроде бы вновь подкралось к сердцу, накатилось живой, неутешимой болью. Сонливости враз как не бывало. И напрасно ты пытался думать о чем-нибудь постороннем, что хоть на время отодвинуло бы все житейские и рыбацкие нелады. Нет, ни одна из этих постоянных забот, с головой поглощавших тебя в последнее время, не в состоянии была остановить мучительных усилий беспомощной памяти. Чем-то задело, разворошило ее до самых потаенных уголков. Но отчего так взбудоражил тебя этот случайный шорох камышовых зарослей? Постой... не тогда ли, когда ты только-только женился, и месяца еще не прошло, и дурман медовых услад еще окутывал тебя? Да, и тогда была такая же, как сейчас, непроглядная ночь. И мир полон был глухого покоя. И только не тебя, а твою возлюбленную жену так напугал тогда неожиданный шорох в камышовой чащобе... Когда неведомый зверек, встревоженный вашими шагами, порскнул вдруг, шурша сухими стеблями, в заросли, Бакизат от страха вскрикнула. Метнулась к тебе, прижала, не помня себя, лицо к твоей груди. Ты чувствовал, как ее легкое, маленькое тело дрожало в твоих объятиях, и как мог успокаивал, ласково приговаривая: «Ну, что ты... что ты, глупышка?.. Это же зверек какой-то, не бойся». Но юная твоя жена не скоро пришла в себя! До самого дома жалась к тебе, пугливо озираясь по сторонам.
О, что там говорить, дивное то было время! Не было, наверное, тогда на земле человека более счастливого, чем ты. Каждое утро в свой час, из-за еле различимого в мареве окоема, где перед рыбачьим аулом бескрайнее море сливалось с голубым куполом неба, всплывал огненный диск солнца. В детстве тебе казалось, что солнце поднимается прямо из морских глубин. Казалось, что оно всходило, всегда сияя своей неизменной неземной улыбкой. Потому, должно быть, и ты в те дни всегда просыпался с улыбкой на лице. Едва проснувшись, тотчас вскакивал. А вскочив, испытывал во всем теле удивительную бодрость и легкость, будто и не было земли под ногами. Оттого, видимо, и ночью, и во сне, то птицей скользил в небе, то плавно и мощно мчался на крылатом коне. И коли уж ты ходил не по земле, как все смертные, а наяву витал в объятиях сладостных грез, на твоем лице в то время не было и тени грусти — ты блаженно улыбался себе и не замечал прохожих. Опьяненный счастьем, ты не чувствовал, что творилось в душе твоей юной, обожаемой жены. О, и как такое может быть, что, будучи вполне зрячим, не видишь ничего вокруг? Неужто счастье так слепо? Или счастливый — слеп? Или оно может по своему капризному хотению превратить кого угодно и в несмышленого юнца, и в прозорливого мудреца? Был ли ты в свою счастливую пору мудрым — трудно сказать. А то, что был мальчишкой, — это уж несомненно. Так же, как и то, что был слепцом. А коли мальчишество и мудрость с такой легкостью уживаются порой в одной счастливой душе, то совсем не мудрено, если в основе их лежит слепота. Иначе ведь должен был бы ты в то безмятежное время, когда и солнце для тебя всходило и заходило с ослепительной улыбкой, и, казалось, все живое на земле, глядя на тебя, тоже сияло неуемной радостью, — да, обязан же был ты заметить, как темное и неведомое что-то неотступно гнетет, терзает душу твоей жены?! Неужели так ничего ты и не замечал? Ведь замечал. Однако в том, что юная твоя жена изо дня в день таяла, меркла на глазах от непонятных тебе душевных мук, ты почему-то прежде всего обвинял себя. Да, только себя.
И в тот день, когда она, судя по всему, опять была в одном из самых тягостных своих состояний, ты чуть ли не силком вытащил ее из дома. Едва переступив порог, она остановилась рядом с медным самоваром, который бурлил, клокотал. Можно было подумать, будто она очнулась ото сна и впервые, за все это время увидела белый свет... Долго потрясенно глядела на багровое солнце, на вольно раскинувшийся в полнеба полыхающий закат, на безбрежную холмистую степь, начинавшуюся прямо от порога дома, на рослую лиловую полынь и верблюжью колючку, на молодую мураву — все отливало горячим кирпично-красным отсветом уходящего дня. А когда повернулась в другую сторону и увидела могучее море, сплошь в пурпурном отблеске, то в черных больших зрачках ее неожиданно вспыхнул живой огонек, и вдруг она точно стряхнула с себя безысходность тоски. Словно былая радость проснулась в ней на миг, всю ее всколыхнула, и в каком-то порыве она, схватив тебя за руку, побежала к морю. И тогда ты точно ожил, осмелел, тоже разулыбался, побежал за ней, норовя поймать ее, обнять на бегу. Но она все не давалась, каждый раз увертывалась, вырывалась и бежала, мчалась впереди на расстоянии вытянутых рук, и звонкий дразнящий смех ее колокольчиком катился к морю. Вдруг она оборачивалась на бегу, обжигала тебя тем давнишним, таким милым, лукавым взглядом, показывала по-девчоночьи язык, и ты, ошалев от радости, старался настичь ее. А волосы развевались за ее плечами, обнажая нежно-смуглую шею. У тебя отчего-то перехватывало дыхание, неистово колотилось, рвалось сердце... Ты бежал, задыхаясь, с упрямой решимостью догнать ее во что бы то ни стало, протянул обе руки вперед, а она резво неслась, летела, высоко вскидывая стройные упругие ноги, мелькая смуглыми икрами, заливаясь дразнящим счастливым смехом. Однако ты неотвратимо настигал ее и, казалось, вот-вот уже подхватишь на лету. И тут она неожиданно резко остановилась, пригнулась, и ты в запале, на всем бегу пронесся мимо, споткнулся, взметнув столб пыли, перевернулся через голову. Раздосадованный, вскочил на ноги, оглянулся на нее, а она, держась за живот и встряхивая волосами, хохотала до упаду...