Кое-кому очень скоро стало казаться, что ручейков слишком много. «В конце концов, — рассуждал этот кое-кто, — говорить об интеграции — работа политиков, а наше дело — интегрироваться без лишнего гнилого базара». Процесс интеграции в торговле оружием, как и в политике, не обошелся без эксцессов — кое-кого свезли на городское кладбище и закопали в суглинок при большом стечении народа, в основном плечистого и бритоголового, кто-то сел за проволоку и писал оттуда девушкам прочувствованные письма о загубленной на корню юности, но в конце концов все утряслось, как утрясается все и всегда в этом старом добром мире. Все-таки все они были земляками, все выросли в этом городе и знали друг друга, что называется, с пеленок. Была выпита мировая, и усатые прапорщики вздохнули с облегчением — вся эта кутерьма наносила урон бизнесу, а каждый из них должен был, как ни крути, кормить семью, на отечество в этом плане надежда была невелика.
Городишко был, как уже упоминалось, мал, и потому, вполне естественно, все нити, ведущие к процветанию, сосредоточились в одних руках. Руки эти были, само собой, украшены татуировками, поскольку их обладатель уже успел отведать казенного гостеприимства. В колонии он познакомился с ворами в законе и пришел к выводу, что все они — просто замшелые козлы, живущие вчерашним днем и путающиеся под ногами у деловых людей. Это был весьма сомнительный вывод, но человеку, сделавшему его, повезло: когда он, выйдя на свободу, начал действовать в соответствии со своими убеждениями, единственный обитавший в Гвоздилино вор в законе по кличке Сява не проявил достаточной расторопности и отправился кормить рыбу — само собой, не в Стыни, где даже во время весеннего паводка воды было воробью по колено, а в Теше. Его так и не нашли, потому что на ногах у него был тазик с цементом, очень мешавший при плавании. Гвоздилинские стражи порядка вздохнули с облегчением, решив, что Сява подался в более богатые места, и даже не стали заводить по этому поводу дело — как говорится, баба с возу, коню легче.
Его более расторопный соперник аннулировал свою прежнюю кличку Мутный, звучавшую, на его взгляд, недостаточно солидно, и стал называть себя Папой — от простодушия, надо полагать. Постепенно он распространил свое влияние на весь Гвоздилинский район, после чего у него хватило ума остановиться, даже тех обрывков школьной премудрости, которые до сих пор гнездились в закоулках его памяти, хватало на то, чтобы сообразить: стремление откусить больше, чем помещается во рту, довело до плохого конца многих ребят покруче, чем он.
Отныне Папа единолично правил целым районом, что его вполне устраивало. Положение его казалось настолько прочным, что он мог позволить себе игнорировать отдельных остряков, за глаза величавших его Мутным Папой. Вся соль тут заключалась в том, что зубоскалили они за глаза и с оглядкой, что свидетельствовало о страхе, который в глазах Мутного Папы был эквивалентен уважению.
Жизнь с провинциальной неторопливостью шла своим чередом: в обмен на оружие в закрома сыпалась зелень, тихие коммерсанты исправно платили дань. Старая, как мир, формула «Вы платите — мы защищаем» в Гвоздилине работала как нигде, поскольку защищать своих данников Мутному Папе было не от кого. Пару раз в его район сунулись гастролеры из Мурома, причем вторая компания приезжала не столько на гастроли, сколько узнать, что случилось с первой. Они не только узнали это, но и в полной мере ощутили на собственной шкуре — ни одного Ильи Муромца среди них не оказалось, так что не осталось никого, кто мог бы вернуться и рассказать муромским авторитетам, что творится в этом чертовом Гвоздилине.
Вскоре Мутный Папа, как всякий солидный человек, обзавелся семьей. Он вряд ли смог бы объяснить, зачем ему это понадобилось, но, тем не менее, семья каким-то образом еще немного поднимала его в собственных глазах, а это стоило тех мелких неудобств, которые она причиняла. Подруга жизни родила ему дочь, которую Папа по-своему, пусть очень своеобразно, но все-таки любил. Дочери исполнилось полтора года, когда она впервые подхватила вирусную инфекцию. Разумеется, оснований для паники не было, дети болеют все время, но это была его дочь, черт побери, и Папа поставил на уши все коммерческие аптеки, в государственные он не заходил поскольку никто не лечит детские простуды с помощью клизмы и импортных презервативов.
Слегка заикающийся (не иначе, как от волнения) аптекарь выставил на прилавок целую батарею цветастых упаковок. Папа сгреб их все, невнимательно выслушал инструкции по применению, бросил на прилавок двадцать долларов и укатил в своем черном «Паджеро».
Через два дня он вернулся. Лицо у него было чернее, чем задний борт его «джипа». Одной рукой он сунул в лицо несчастному аптекарю вороненый ТТ, а другой — свидетельство о смерти, выданное участковым врачом, и акт медицинской экспертизы, в котором черным по белому было пропечатано: отравление лекарственными препаратами. Аптекарь позеленел и попросил неделю на то, чтобы разобраться. Папа дал ему два дня, после чего ушел, хлопнув дверью с такой силой, что посыпалось стекло, но не забыв при этом оставить возле аптеки пару человек, на тот случай, если у ее владельца вдруг возникнут какие-нибудь не совсем удачные мысли.
Тогда-то все и началось. Вернувшись в назначенный день в аптеку, Папа, вместо того, чтобы выслушать подробный покаянный отчет, неожиданно сам был призван к ответу и вынужден был признать, что дочка — дочкой, а «крыша» — «крышей». Грубо говоря, ему прозрачно намекнули, что в смерти дочери он виноват сам, поскольку допустил проникновение в город какого-то постороннего жулья, делавшего бизнес на смертельно ядовитой дряни. Мутный Папа взвился, словно его ткнули в зад раскаленным шилом. Он снова достал свой неразлучный ТТ, но слегка побледневшие аптекари стояли насмерть: «Можешь стрелять, Папа, — сказали они, — но если ты не возьмешься за дело, то не только не вернешь дочери, но и не получишь от нас ни копейки. Если ты не найдешь этого умника, Папа, — сказали эти клистирные трубки, — то мы сами найдем человека, который сможет нас защитить за наши деньги».
Папа понял, что деваться некуда: под угрозой оказалась его репутация. Кроме того, хотя мертвые и не возвращаются, за них можно — да нет, нужно! — мстить. Это, между прочим, тоже являлось вопросом репутации и престижа.
Мутный Папа взялся за дело — сначала неохотно, с ленцой, но, когда разосланные им люди начали возвращаться с пустыми руками, а две из пяти коммерческих аптек в его районе были закрыты за то, что торговали отравой, его стал мало-помалу разбирать охотничий азарт. Он заткнул аптекарям рот, просто освободив их на время от уплаты ежемесячной дани, и принялся искать по-настоящему.
Он никогда не стал бы Папой, если бы не умел добиваться своего. Два с половиной месяца поисков наконец увенчались успехом. Так бывает всегда: какой бы совершенной ни была система безопасности, в ней всегда находится брешь. Любой секрет перестает быть секретом, как только его узнает больше двух человек. Кто-то непременно обронит намек, и кто-то непременно повторит его слова, и в конце концов это дойдет до того, кто умеет слушать... особенно если ты готов платить за информацию.
Достойным завершением этой работы явился перехваченный груз и два убитых курьера — просто для того, чтобы этот московский крендель раз и навсегда усвоил, кто здесь хозяин. Чертовы клистирные трубки без звука оплатили выставленный Папой королевский счет за оказанные услуги и по собственной инициативе купили роскошный венок на могилку его дочери. Папа как раз направлялся на кладбище, чтобы взглянуть, как будет смотреться венок на фоне недавно установленного памятника в виде мраморного ангела с двухметровым размахом крыльев, когда сотовый телефон у него в кармане взорвался заполошной трелью.
Папа сбросил скорость со ста тридцати до девяноста километров в час и ответил на вызов. Трубка орала и заикалась, перескакивая с пятого на десятое, повторяясь и путаясь, и Папе с большим трудом удалось уяснить, что час назад на «джипе» с московскими номерами приехали четверо мордоворотов, взяли на базаре Белого и Чирья и повезли в Санта-Барбару.