Доктор был маг, волшебник, кудесник и чародей, таинственность шла ему, и в ней точно таяло выражение могущей оказаться у него какой-нибудь слабости. В первый раз, когда Роджиери приехал к Ставрошевской требовать от нее, чтобы она отдала ему Эрминию или, по крайней мере, хоть показала ее ему, она выдержала борьбу и не подчинилась итальянцу, но теперь, когда он, выздоравливающий, лежал у нее, она чувствовала, что с каждой минутой, с каждым словом, произносимым им или ею, он берет над нею верх.
Митька Жемчугов, этот Митька, казавшийся ей спервоначала пустым пьяницей, оказался еще более сильным пред нею. В нем не было ничего ни волшебного, ни таинственного, но в нем сидела какая-то природная, врожденная сила, и эта сила, при полном отсутствии таинственности и волшебства, была для пани Марии тайной, которую ни понять, ни разгадать она не могла. Если Роджиери мог завладеть ею и подчинить ее себе еще в будущем, то Митька Жемчугов уже завладел и подчинил ее себе. Она чувствовала, что должна повиноваться ему, и не потому, что у него был в руках документ, которым он мог уничтожить ее, а потому, что такова была его воля. И, чем больше ощущала она эту волю, тем более ненавидела Митьку и вместе с тем никого так не желала бы иметь возле себя, как именно его. Странно — когда Митька подъехал к крыльцу в соболевской карете, пани Мария почувствовала это, несмотря на то, что сидела у Роджиери и говорила с ним, поглядела в окно, убедилась, что это приехал Жемчугов, и быстро пошла к нему навстречу. Гайдуки, отнюдь не вышедшие из почтения пред Ставрошевской после сцены с Митькой, встретили его без всяких особых знаков внимания, как встречали всех гостей своей госпожи. Жемчугов тоже держался как ни в чем не бывало, но и не выказал удивления, что пани Мария сама к нему вышла навстречу.
— Вы хотите пройти к доктору? — спросила Ставрошевская, здороваясь. — Я много говорила ему о вас, и он очень желал бы поближе познакомиться с вами.
Жемчугов, не отвечая ей, прошел в гостиную и, оглянувшись, спросил:
— Отсюда слышно никуда не будет?
— Тогда пройдемте сюда! — сказала пани Мария и отвела Митьку в самую дальнюю, убранную на манер боскетной, комнату.
— Пани Мария! — сказал, круто поворачиваясь к ней, Жемчугов. — Это что за штуки?
— Какие штуки? — переспросила Ставрошевская и почувствовала, как при одном взгляде Митьки вся кровь отхлынула у нее от сердца.
— С Эрминией!… С Эрминией! — повторил Жемчугов. — Вы подослали Ставрошевского…
— Разве он что-нибудь сказал? Но это — клевета! — стала было говорить пани Мария.
Митька остановил ее:
— Ему не было никакого основания убивать приемную дочь Адама Угембло, вашего отца, которой он завещал свое состояние! Со смертью Эрминии это состояние должно, конечно, перейти к вам!
Ставрошевская смотрела прямо в глаза Митьке Жемчугову, напрасно силясь распознать, что было у него там, внутри, за этим металлически-бесстрастным взглядом, который имел на нее то же действие, какое имеет направленное в упор на человека дуло огнестрельного оружия.
— Да что… вы — тоже колдун? — отмахиваясь, заметалась она пред Жемчуговым. — У вас тоже есть чары, и посредством их вы знаете все?
— Ну, так вот, пани Мария! Я вашу глупость поправлю: вы из всего этого выйдите чисты, но только помните…
— Что мне помнить?
— Наше условие.
— И нового вы ничего не потребуете?
— Решительно ничего. Мне нужно стать другом доктора Роджиери, и все тут…
Ставрошевская долгим, испытующим взглядом посмотрела на Митьку и, опять не уловив в его глазах ничего, проговорила:
— Не знаю: вы мне или действительно друг, или же враг, который принесет мне погибель…
— Ну, там увидим! — равнодушно махнул рукой Митька. — А теперь пойдемте к Роджиери.
Они пошли в комнату к итальянцу, и там Митька оставался довольно долго, поддерживая общий, очень занимательный разговор. (Он владел очень недурно французским языком.)
Когда он уехал, Роджиери сказал пани Марии:
— Вот первый человек, ни одной мысли которого я не мог прочесть, несмотря на все мое искусство…
LVIII. КОСА НА КАМЕНЬ
Жемчугов поспешно вошел в караульное помещение в крепости и сказал несколько слов офицеру.
— У вас есть пропуск? — спросил тот.
Митька вынул из бокового кармана кафтана бумагу и показал.
Караульный офицер внимательно рассмотрел бумагу и спросил:
— Слово?
Жемчугов наклонился к самому его уху и тихо шепнул:
— Струг навыверт!
— Пойдемте! — сказал офицер и повел Митьку по каменным переходам, которые закончились коридором с несколькими железными дверями.
Одну из этих дверей отпер по приказанию офицера огромного роста инвалид петровского времени, и Жемчугов вошел в каземат, где сидел Финишевич.
Тот, закованный в цепи, встал навстречу Митьке и проговорил:
— Странно! Я почти был уверен, что придете ко мне именно вы.
Он был, по-видимому, довольно спокоен, чего никак нельзя было ожидать, и ни отчаяния, ни боязни заметно в нем не было.
Это удивило Жемчугова, и он с недоумением посмотрел на Финишевича.
— Вы как ко мне? — продолжал тот. — Официально или неофициально? Я думаю, что вы пришли наведаться ко мне частным образом, так как дело, по которому я заключен, касается иностранного государства, и здесь официально никто меня допрашивать не может.
— Ну, пан Ставрошевский! — ответил в свою очередь с необыкновенным спокойствием Митька. — Если бы нужно было допросить вас, то и допросили бы! Дело не в том. Я пришел к вам исключительно в ваших же интересах.
— Вот как? Ну, посмотрим, в чем это мои интересы заключаются!
— Да я полагаю в том, чтобы как можно дольше остаться в России и не быть выданным в Польшу, в распоряжение господина Брюля! Вы знаете, ведь там, говорят, распоряжается этот господин куда круче, чем это делается у нас! А уж, конечно, он придумает что-нибудь особенное для вас. Если вы надеетесь бежать во время переезда, то это вам не удастся, потому что Брюль просит доставить вас в железной клетке. По-видимому, очень серьезный человек — этот господин Брюль! И там вас ожидает неминуемая смертная казнь, и, вероятно, очень мучительная.
— Да! Положение пренеприятное! — с кривой усмешкой подтвердил Ставрошевский.
— Не только пренеприятное, а такое, неприятнее которого и выдумать нельзя!.. Так вот, может быть, вы хотите не то что избавиться, а хотя бы облегчить это положение?
— Ну, само собой разумеется, что хочу и думаю, что, авось, как-нибудь добьюсь этого.
— У вас, значит, есть какой-либо план?
— Не план… я сказал бы — надежда! А знаете, говорят, что надежда никогда не оставляет человека; впрочем, до тех пор, пока он не попадет в ад.
— Знаете, пан Ставрошевский, вы так вот, сидя в каземате, гораздо лучше рассуждаете, чем на воле!
— Что же делать! Когда дело становится серьезным, невольно все способности человека напрягаются!
— Мысль, достойная философа. Так в чем же ваш план?
— Ну, этого, извините, я вам пока не скажу, тем более что ведь вы сами пришли ко мне с предложением, из которого как бы явствует, что вы тоже видите возможность облегчить мое положение.
— Совершенно верно. Что, например, если бы вы признались в каком-нибудь проступке, или даже, положим, преступлении, будто бы совершенном вами здесь, в России? Ведь тогда дело стало бы разбираться здесь, конечно, затянулось бы, и таким образом ваша поездка в железной клетке в гости к господину Брюлю была бы отложена на довольно долгое время; ну, а там — мало ли что может случиться!
— Мысль очень недурна и более или менее даже соответствует моим надеждам, или плану, как вы изволили выразиться.
— Ну вот, это хорошо, что вы сразу схватываете положение. Значит, надо только придумать, какое бы дело вам взвести на себя.
— Да! Например, какое дело?.. Может, у вас есть что-нибудь уже готовое в этом отношении?
— Может быть!
— Например?..