…Минут через пять, несколько раз едва не перевернувшись, «газон» домчал нас до карьера, где у въезда на серпантин стояла «уазка» с распахнутой дверцей, а на ее подножке сидел, надвинув капюшон плащ-накидки, мрачный Шалимов. Лица его мы, впрочем, не видели, только когда он затягивался, зловещий красноватый отблеск озарял пространство под капюшоном, выхватывая из тьмы часть подбородка и нос.
— Чего ты их привез? — спросил Шалимов каким-то странным голосом. — До трехсот метров разброс… Вон, видишь, даже сюда кусок кардана закинуло… А потом — оползень — вон там… Тонн двести песка съехало.
— Он спрыгнуть нигде не мог? — спросил капитан.
— Нет, не успел. Я сюда подъехал, когда он уже в полкилометре от меня был, на той стороне карьера. Машина шла управляемой, фары не метались даже за секунду до взрыва. Тут, внизу, рядышком — балки какие-то, экскаватор, он и решил подальше…
— Разрешите искать, товарищ подполковник? — спросил Медоносков так, будто бы не слышал ничего.
— Ищи… — махнул рукой Шалимов, а затем встал и резко, словно стряхивая с себя апатию, крикнул: — Отставить! Сейчас дождь, стенки карьера подмыло, темнота… Съедет на вас оползень, мне что, еще двадцать хоронить? В часть! Понял, капитан? И чтоб мне всех довез, чтоб скорость не выше сорока. Выполняйте!
Медоносков довольно громко матернулся, а потом приказал:
— К машине…
ПРОСТИ, ПЕТР!
Назавтра дождь кончился, совсем по-летнему пригрело солнце.
Мы искали Петьку, но так и не нашли. Нашли крупные и мелкие обломки «КрАЗа», несколько осколков бомбы, даже какие-то оплавленные детальки часового механизма… А его — нет. То ли он начисто исчез в пламени взрыва, то ли то, что от него осталось, похоронено под наползшей массой песка. Даже пуговицы от кителя или пряжки от ремня не обнаружили…
Я не плакал, нет, честное слово. Не потому, что я такой уж безжалостный, и не потому, что такой сильный духом. Просто я не верил, что он погиб. Я тогда вбил в свою дурную голову, что он вернулся в свое время, туда, в 1689 год. Вернулся, чтобы прожить до конца свою истинную жизнь, а не маяться здесь, в чужом веке, с непонятными, неискренними людьми, которые говорят одно, а делают другое, ни во что не веруют и живут вообще неизвестно для чего. Теперь я знаю, скорее всего эта красивая сказка помогла мне. Потому что хоронили мы не человека, а аккуратно заколоченный гроб, в который положили несколько лопат песка из карьера. И оркестр играл «Вы жертвою пали», и наш взвод дал холостой залп в воздух, а потом еще два… Но все это было НЕ ВСЕРЬЕЗ — ведь почести воздавались песку, а не человеку! А сам человек в это время там, в прошлом, просыпается и, захрустывая выпитое соленым огурцом, усмехается, тряся нечесаной гривой волос:
— Экой я сон видал, Лександра! Обомрешь, коли узнаешь!
— Ой, сказывай, мин херц, страсть как люблю сны слушать…
И начинает он ему рассказывать о наваждениях XX века, о самобеглой коляске, о махинах железных, коими тонны земли сворачивают и реки поболее Волги запрудами перегораживают…
Сколько раз я успокаивал себя этой сказкой — не счесть! Впрочем, чем дольше я живу, тем реже о ней вспоминаю. Более того, я уже перестал верить даже тому, чему сам был свидетелем. Я постепенно склоняюсь к версии, которую услышал от капитана — полковника Дроздова. Начинаю сомневаться, что в тот момент, когда установка пошла вразнос, никто не проник в подвал. Может быть, даже готов поверить, что Игорь Сергеевич — жулик и любитель сенсаций, который хотел прославиться таким образом. А знаете почему? Потому что сейчас, в славные годы «пересмотра исторических ценностей», меня слишком часто разочаровывают. Отчего-то множество людей вокруг стремятся меня убедить, что я — ничтожество и сам по себе, и по принадлежности к российскому народу… Меня уже почти убедили, что многомилионный народ был обманут кучкой пройдох и ловкачей, превратился в стадо баранов, поклоняющихся параноикам, и занялся бессмысленным самоистреблением… Со всех сторон сыплются требования: каяться, каяться, каяться! Я никого лично не застрелил, не повесил, не загнал в ГУЛАГ — какого хрена мне каяться? Я не воровал, не брал взяток, не давал их — и мне каяться? А если учесть, что те, кто убеждает меня — кайся! — в совсем недавнее время кричали «ура», били в ладоши, прославляли и «глубоко скорбили» — согласно сценарию, — то каяться мне совсем не хочется.
Нет, все-таки покаяться стоит. Может быть, и мне лично, Васе Лопухину, и всем. Много лет мы, как жители того городка, сваливали мусор в одно и то же место. Разбираться было недосуг, дескать, когда-нибудь вычистим… А в этой свалке лежала бомба. Тихая такая, пока ее не трогаешь — совсем безобидная. Не будь она завалена мусором, мы бы ее раньше убрали, а может быть, и взорвали прямо на месте, пока был пустырь. Однако, мы уже возвели вокруг новые дома, приучили людей к ним и, в общем-то, устроили жизнь довольно сносную, во всяком случае привычную, спокойную и размеренную. И вдруг решили заставить всех быстро разобрать эту свалку, убрать мусор, навести порядок, и все это под крики «Одобрям!» и «Давай-давай!». И тюкнули эту бомбу… Она еще вроде не рванула, но уже затикала. И пока не находится молодцов, которые попытаются из нее «часики» выдернуть: все, похоже, от этой бомбы бегут в разные стороны. Нет, может, кто-то уже и пытается, кто ее знает… Может быть, ее, эту бомбу, уже и краном зацепили, и в самосвал погрузили, только вот вывезти пока некому. Петьки нет, Петра Михайлова… А бомба тикает! И если все же найдется среди нас такой Петька, может и не успеть он, вот в чем беда… Шарахнет и снесет все бетонные коробки, и останемся мы, как в славной сказке «О рыбаке и рыбке» — у разбитого корыта.
Прости, Петька! Прости, что из-за всей этой катавасии, из-за всех этих бед, которые, словно из дырявого мешка, на наши головы сыплются, я разуверился в своей старой сказке. Ну, почти разуверился. Все равно прости. Прости меня, блаженной памяти государь Император Петр Алексеевич, за то, что я посмел усомниться в величии и исторической правде своего народа, поверить хоть чуть-чуть политическим проституткам и перевертышам! Прости меня, что я был глух к твоим тирадам, когда ты был рядом и подавал пример, как надо относиться к жизни. Прости нас, и меня в том числе, что мы обманывали тебя своими неискренними лозунгами в которые ты поверил! Прости, что наши красивые слова не совпадали с делами. Прости за то, что из-за наших ошибок и безобразий ты не смог прожить свою вторую жизнь… И все же, может быть, это счастье, что ты остался там, в недавнем прошлом, когда все еще казалось сносным и даже вечным, что ты не увидел всего букета мерзостей, который увидели мы. Может быть, хорошо, что ты не смог стать таким, как все, и перестать быть самим собой, Петром I, Петром Великим? Иначе ты, подобно мне и многим другим, превратился бы в частичку того, что называется словом «массы». Такие люди, как я, полезны и вредны для любого общественного строя, для любого века истории, для любой отрасли деятельности. Они созидают и ломают, создают и губят, устраивают революции и контрреволюции, борются за мир и разжигают войны. Когда таких, как я, Вася Лопухин, много, мы — масса. Страшное, давящее слово! Масса гранита, масса бетона, масса стали, масса людей… Вместе с тем слышится в этом слове и что-то пластичное, податливое, вязкое: глиняная масса, компостная масса, человеческая масса…
Какие силы заставляют, этот океан то ходить ходуном, то застывать в неподвижности, то кипеть, то замерзать, то таять? Бог, черт, вождь? Почему одним дано хоть как-то выделиться из нее, этой жуткой массы, хоть на несколько мгновений стать капелькой, взлетевшей над волнами, а другим все время приходится растворяться в самых глубочайших глубинах?
Ты стал такой капелькой, Петр. Ты был нужен массам как вождь, когда они ждали вождя. Сейчас ты тоже был бы нужен, но тебя нет. Ты исчез, растворился в глубинах времени, вернулся на страницы учебников и научных трудов. Тебя не вернуть — регенератор, быть может, придет к нам в будущем столетии как новинка, изобретенная на процветающем Западе. И никто не вспомнит ни тебя, ни меня, ни Игоря Сергеевича… Все будут в очередной раз рассуждать о сиволапости и бесталанности россиян! И какие мы будем в том, совсем уж близком веке? Не превратимся ли в нацию чистильщиков сапог? Не разбредемся ли по свету через открытые границы, распродав свои земли за бесценок? А что будет через триста, четыреста лет? Ты можешь представить себе, что исчезнет или до неузнаваемости изменится сама наша речь, превратившись в какую-нибудь англо-китайскую мешанину?