Между фронтом и Родиной
Из управления кадров сухопутных войск прибыл некий майор Прой, которому я должен был передать дивизион, так как меня выделили для прохождения курсов будущих командиров полка. По обильному багажу, белому белью и новенькой фуражке можно было судить, как он себе представлял жизнь на передовой.
Ему сразу не понравилось то, что я в нарушение всевозможных предписаний не носил замшевых перчаток. Адъютанту дивизиона он приказал застегнуть ворот походного френча, а на связного обрушил громы и молнии, когда тот почесался, готовясь стать по стойке «смирно».
Я разъяснил господину из управления кадров:
— У солдат вши, господин майор.
— Простите, что?
— У нас, к сожалению, есть вши, а в бункере клопы.
— Это дикое свинство, любезнейший! Неужели вы ничего против этого не предпринимали? Вижу, что мне придется здесь сначала позаботиться о чистоте. Это неслыханно!
Он начал свою служебную деятельность с того, что издал приказ по дивизиону, согласно которому каждый солдат обязан был ежедневно по нескольку раз мыться и менять белье. На командиров рот было возложено наблюдение за этой процедурой, им было предложено через три дня доложить об абсолютном отсутствии вшей во вверенной части.
Приказ пришел, но донесений не последовало. На передовой не было воды, и если кто-либо брился, то он использовал для этого часть своей порции чая или кофе.
Вшей прижимали к ногтю, но они обладали способностью оставлять после себя обильное потомство. Вши выдерживают сильный холод и не тонут, когда рубашка погружена в воду. Только с помощью прожарки или специального порошка можно было от них избавиться, да и то лишь в том случае, если порошок годен к употреблению.
На третий день я снял вошь с воротника майора. Адъютант погрузился в изучение карты, писарь, словно чем-то подавившись, выбежал из бункера, а майор покраснел до корней волос. Передавали, что он в конце концов смирился.
На курсах командиров полков на танкодроме в Вюнсдорфе под Берлином собралось около ста офицеров из армий и войск СС: капитаны, майоры и несколько обер-лейтенантов.
В течение первой недели должны были состояться учения танкового полка, затем мы должны были отправиться на три дня в Путлоз в Гольштейне, где нам предполагали показать новейшие орудия и танки, а также стрельбу из них боевыми снарядами; после этого мы должны были пройти курс обучения в «Ecole militaire» в Париже.
По пути в Путлоз я читал газету «Фелькишер беобахтер». Как всегда последнее время, в сводке вермахта сообщалось об успешных оборонительных боях на Востоке.
Потом мой взгляд упал на статейку о судебном разбирательстве. Одна «потерявшая честь» немка вступила в связь с поляком-военнопленным. Это считалось тяжким преступлением против правил морали, общественной этики и закона. Девушка была осуждена на несколько лет лагеря, а поляк приговорен к смертной казни.
В конце недели перед отправкой в Путлоз я еще раз съездил в Берлин, чтобы в маленьком офицерском универмаге при управлении вещевого довольствия армии купить себе кое-какие вещи. Я должен был сделать пересадку на вокзале Паперштрассе.
Я прошелся вдоль перрона. В самом конце несли караул вооруженные эсэсовцы. Внизу между рельсами работали мужчины, занимавшиеся балансировкой путей. Они бросали лопатами щебень, не поднимая голов, бритых наголо. На их тощих телах болтались полосатые куртки и штаны, на ногах были деревянные башмаки. Кто бы они ни были — узники из тюрьмы или заключенные из концентрационных лагерей, уголовники или коммунисты, социал-демократы или другие «политические» — я все равно находил тогда нормальным, что люди, совершившие те или иные проступки против «нашего порядка», должны «искупить вину», ведь мы-то на фронте подставляли голову под пули. Тогда я не знал, что эти люди, когда их уже нельзя было использовать как рабочую силу, кончали жизнь в газовых камерах, их уничтожали, потому что хотели истребить их «расу» или искоренить их мировоззрение. Хотя об этом то и дело просачивались слухи, но я не верил. Более правдоподобной казалась распространенная формула: «…умер от истощения».
Я закурил сигарету и при этом встретил взгляд одного из «полосатых», который, казалось, мысленно воспроизводил каждое мое движение. Я понял. Они, вероятно, не получали табачного пайка. Импульсивно я сделал нечто такое, на что, безусловно, не решился бы, трезво поразмыслив. Это не было какой-то демонстрацией, а проявлением чистой «солидарности курильщиков», которая мне была знакома по фронту. Я уронил почти полную пачку сигарет у ног, убедился, что никто за этим не наблюдает, и носком сапога толкнул пачку через край перрона. Теперь она лежала у лопаты заключенного. С молниеносной быстротой он подхватил ее и сунул подальше, не глядя на меня, потом на долю секунды взглянул на меня — ни блеска в глазах, никакой улыбки, никакого знака одобрения. Опыт и осторожность этого, очевидно, не допускали, Но все же в его взгляде промелькнуло печальное выражение благодарности.
Быть может, я в моей форме нацистского офицера казался ему более жалок, чем он мне в своей полосатой куртке.
Я отошел в сторону, чтобы поговорить с часовым. Эсэсовец наверняка сможет мне сказать, что вменяется в вину этим людям.
— Не стоит внимания, господин капитан. У каждого из них свой грех на совести.
Это все политические преступники. Паразиты, господин капитан, паразиты!
Эсэсовцу было, вероятно, лет двадцать. Каждый из заключенных годился ему в отцы, а некоторые и в деды. Приход поезда избавил меня от необходимости отвечать или ставить новые вопросы. По сигналу рожка железнодорожника заключенные отступили в сторону, несомненно обрадованные маленькой передышкой. Я вошел в вагон поезда городской железной дороги. На вокзале Фридрих-штрассе я купил себе новую пачку сигарет.
Несколько дней в Путлозе прошли быстро. В середине мая 1943 года специальный поезд должен был доставить нас в Париж. Сначала мы поехали по направлению к Гамбургу.
Глядя на багровое небо, мы могли догадаться, что город горит. Чем ближе мы подъезжали, тем ярче становилось зарево и с тем большей ясностью могли мы разглядеть жемчужные цепочки разрывов снарядов легкой зенитной артиллерии, взрывы 88-миллиметровых гранат, медленно опускающиеся на землю светящиеся авиационные бомбы с парашютом, сброшенные американскими и английскими атакующими бомбардировщиками, и молниеносные взрывы бризантных снарядов.
Город пылал со всех сторон. Жуткое зрелище! Многие из нас в мирное время знали Гамбург как цветущий город. Нас охватила бессильная злоба, мы видели, что наша зенитная артиллерия и ночные истребители явно не в состоянии воздействовать на противника, а ведь мы знали, что в ганзейском городе находились женщины и дети.
О Роттердаме[42], однако, никто не вспоминал. Да и я уже не думал о судьбе людей в Лондоне.
Поезд несколько раз останавливался и затем был переведен на другой путь. На следующий день вечером мы прибыли в Париж и поселились в отеле.
Наступили два знойных месяца во французской столице, о которой мы мечтали, но которую во время нашего обучения почти не видали.
Мы зубрили инструкции, слушали доклады, смотрели фильмы, обменивались опытом и заставляли полки и дивизии совершать походы на ящике с песком или по карте. Для каждого командно-штабного учения нам накануне сообщалась «обстановка», и мы должны были в письменной форме разработать и изложить свою оценку обстановки, предложения и приказы. Вводя новые факторы по ходу командно-штабных игр, проверяли, насколько мы способны быстро принимать правильные решения. От общей оценки по окончании курсов зависело наше дальнейшее использовании. Каждый хотел получить квалификацию командира полка, добиться возможно большего успеха; ведь результаты определяли всю дальнейшую карьеру. На этой почве разыгрывалась яростная конкурентная борьба, а усиленные занятия порождали подобие психоза.