— Времена изменились! Я знаю, что есть люди и есть «материал». Извольте и вы усвоить это различие!
Другие офицеры отклонили планы союза лишь по той простой причине, что опасались чрезмерной нагрузки по воскресеньям.
Однако пожилой майор вступил в спор, оставаясь в рамках существа дела, но высказался крайне резко. Он говорил, что не намерен принимать участие в незаконных мероприятиях, которые в бундестаге не обсуждались и им не утверждены.
Оба вояки, присланные союзом, сильно растерялись; они пытались утихомирить бурю протестов невнятными и вялыми обещаниями. Но после выступления майора их лица засияли, и, словно пай-мальчики, свалившие вину на классного старосту, они объявили, к нашему удивлению:
— Пожалуйста, не волнуйтесь! Все мероприятия, включая финансирование со стороны бундесвера, обсуждены и согласованы с господином министром Штраусом и генералом Хойзингером.
Это признание только подлило масла в огонь. Теперь лишь были повторены самые выразительные протесты, но на сей раз уже с открытыми нападками на Франца Йозефа Штрауса. «Беззаконие», «нарушение конституции», «типичный комбинатор» — таковы наиболее мягкие выражения. Мало-помалу атмосфера накалилась. Ничего подобного я еще не наблюдал.
За несколько дней до этого совещания мой добрый приятель в Бонне, ознакомившийся с повесткой совещания, предупредил меня по телефону:
— Оставьте вайнштейновский союз в покое, это щепетильное дело!
— Почему же? Ведь господин Вайнштейн потребовал, чтобы мы ему оказали содействие. Я даже читал в газетах об основании этого союза. Что же в этом щепетильного?
— Я ничего больше не могу вам сказать, господии Винцер. Но на вашем месте я бы по-иному организовал это мероприятие. Лучше всего отделайтесь от Вайнштейна! Послушайтесь моего совета! Держитесь от него подальше!
Эти намеки разожгли мое любопытство. Мне захотелось понять, в чем суть. Так как было принято при обсуждении сложных вопросов совершенно официально записывать все выступления на магнитофонную ленту, чтобы на всякий случай имелся протокол дискуссии, то я приказал это сделать. Дискуссия происходила при включенном магнитофоне, о чем я заранее предупредил участников совещания.
Но то, что обычно бывает проявлением предусмотрительности, на этот раз обратилось в свою противоположность. Магнитофонные ленты, которые в качестве служебного материала хранились в архиве, могли сыграть роль свидетельских показаний, направленных против нас. Поэтому я приказал фельдфебелю отдать ленты мне и забрал к себе на квартиру, чтобы снова прокрутить их и спокойно прослушать. Эта инстинктивная реакция после волнений бурного совещания оказалась, как обнаружилось впоследствии, очень полезной.
Прошло некоторое время. Причин для тревоги не было.
Но однажды Штраус затребовал подробный доклад о дискуссии; вероятно, он уже что-то прослышал. Я послал ему доклад, и притом весьма обстоятельный. Но в нем не были приведены фамилии, которые ему хотелось узнать.
Снова прошло несколько дней.
Я еще имел право на неиспользованную часть отпуска за прошлый год; отпуск был мне предоставлен незамедлительно. И все же меня не оставляло чувство тревоги: что-то должно было случиться. Мне был знаком буйный нрав Штрауса, и я понимал, что он не удовлетворится моим докладом.
Потом наступил тот день, когда я отправился на прогулку и оказался у здания нашего штаба. День, как все другие. Но то был последний день моей службы в бундесвере.
Наконец раздался телефонный звонок из министерства с предупреждением, что Штраус затребовал магнитофонную запись.
Наступил решающий момент. Замысел, который я давно вынашивал, надо было претворить в жизнь.
Вот тогда-то и состоялась поездка в машине в бурную дождливую ночь, переезд через границу, а там на земле Германской Демократической Республики у меня вырвался вздох облегчения.
Мы приближались к Берлину. Не имело смысла навещать в Берлине моего брата, «кронпринца» нашей семьи. Он ничем не отличался от многих других граждан ФРГ. Они видели лишь — порой хуже, порой лучше подготовленное — зрелище, которое им показывали на сцене, а за кулисы они не заглядывали. Они наслаждались «спектаклем», разыгрывавшимся перед ними на подмостках, и аплодировали исполнителям, кое-как приукрашенным дешевым гримом. Зрители не замечали траченные молью дыры на пестрых костюмах, взятых из древнего реквизита. Они даже не слышали голоса суфлера. Нет, не имело никакого смысла разговаривать с моим братом.
Я бы охотно посетил могилу моих родителей на кладбище Вальдфридхоф в Далеме; но я должен был считаться с тем, что органы ведомства по охране конституции и другие боннские учреждения, противозаконно действовавшие в Западном Берлине, уже были предупреждены по телефону или радио.
Я остановился на развилке; направо и налево дорога вела в Берлин. Несколько в стороне стояла машина патруля народной полиции. Я вышел из автомобиля, направился на другую сторону к «белым мышам» и спросил, в какую сторону я должен ехать, чтобы попасть в Восточный Берлин. Они вежливо откозыряли, и один из них показал налево. Я посмотрел в указанном направлении, прочел надпись на большом щите и сказал:
— Вероятно, вы ошиблись, я желал бы попасть в Восточный Берлин.
Тогда они все трое показали налево. Я сделал новую попытку:
— Вы, очевидно, неправильно меня поняли, нам нужно в Восточный Берлин.
Они глядели на меня так, словно усомнились, в здравом ли я уме. Затем я услышал голос водителя:
— Послушайте, вы что, читать не умеете? Там же ясно все написано крупными буквами.
Надпись на щите гласила: «К демократическому сектору».
Пользуясь тем словарным запасом, который в меня вдалбливали многие годы, я привык со словом «демократический» обязательно сочетать слово «Запад», но как раз к этой «западной демократии» я никоим образом не хотел возвращаться.
Новая родина — ГДР
Утверждение подданства Германской Демократической Республики зависит от решения ряда инстанций; вскоре я прошел этот путь и получил права гражданства. А Бонн и западногерманская печать еще гадали о том, где я могу находиться и куда попали магнитофонные ленты. На случай, если я все же вернусь — хотя бы с опозданием — к своему рабочему столу из путешествия по Италии, газетная информация обо мне подавалась в относительно объективных тонах. Обсуждалась последняя выданная мне характеристика и отмечалось, что в некоторых военно-политических вопросах я иногда «создавал трудности» и позволял себе критические высказывания. Меня весьма позабавили комментарии газеты «Гамбургер абендблат», которая в духе западной прессы дала обо мне такой отзыв: "…начальники и товарищи любили очаровательного майора с посеребренными сединой висками и светскими манерами.
Его считали офицером, преданным своему долгу. Тем сильнее теперь общая растерянность".
Растерянность достигла высшей точки, когда 8 июля 1960 года на международной пресс-конференции я предал гласности материалы о политике Бонна, а на карте продемонстрировал, какие политические и военные цели и задачи ставят перед собой реваншисты. О бдительности ответственных лиц в ГДР свидетельствует то обстоятельство, что большинство этих данных им было давно известно. В Бонне все неизменно опровергалось; я испытал довольно своеобразное чувство удовлетворения, когда всего через несколько недель генералитет бундесвера в Киле откровенно изложил в «памятной записке» свои требования о предоставлении атомного оружия.
Ровно через год после этой пресс-конференции новым подтверждением моих слов явились выступления «Нью-Йорк геральд трибюн» и гамбургской «Вельт». которые 29 и 30 мая 1961 года опубликовали подробности планов НАТО по «освобождению» Западного Берлина.
Мои выступления перед мировой печатью, очевидно, весьма обозлили Франца Йозефа Штрауса.
Он приказал явиться в Бонн на допрос офицерам по связи с прессой, участвовавшим в организованном мною совещании в Карлсруэ. Но ни один из них не выдал ораторов, выступавших в «дискуссии о Вайнштейне». Всю вину свалили на меня, поскольку Штраус уже не мог до меня добраться. Зато министр приказал оклеветать того, кто до сих пор считался «офицером, преданным своему долгу». Ничего иного я и не ждал, ведь я знал уловки, к которым прибегают организаторы психологической войны; не так давно мне самому предлагали — вопреки моим убеждениям — очернить генерала Штудэнта лишь потому, что он высказался против атомной бомбы.