Полуботко Владимир Юрьевич
ГАУПТВАХТА
роман-репортаж
Начало
История эта случилась весною 1972-го года в одном из очень крупных и мрачных промышленных городов Советского Союза. Называть его по имени, пожалуй, не стоит, а надо только сказать, что город этот расположился где-то на Востоке Европейской части Советского Союза, на трёх реках, что он мог бы быть очень красивым, если бы не химическое производство, обезображивающее его, и что к моменту описываемых событий он перенёс очень тяжёлую зиму с морозами за сорок градусов.
Получается так: и город мрачный, и морозы в нём ужасные, и химия в нём какая-то мерзкая… Не много ли чёрных красок?
Многовато, конечно.
Но можно отыскать краски и светлые — например, молодость основных участников этой истории или голубое небо и весеннее солнце, которое медленно, но верно растапливало грязный снег, накопившийся в больших количествах после зимы. А кроме солнца, есть в этой истории ещё и живописные предгорья Урала вокруг города, и степи с лесами и рощами, а ещё — те самые три больших реки. Не может быть безобразным город, стоящий на трёх реках да ещё на таких! И вся эта местность, прекрасная и залитая ярким весенним солнцем, она ведь совсем не виновата в том, что люди расположились на ней так бесцеремонно и так глупо. И понастроили здесь так много заводов и тюрем.
И особенно — тюрем.
А именно они-то нас и интересуют сейчас больше всего.
1
Итак, большой город и в нём — целый ансамбль тюремных зданий.
Тюремная эпопея, начатая лет двести тому назад камнями и кирпичами и продолженная железобетоном уже в наше время. Границами её служат улицы Карла Маркса, Достоевского и Аксакова.
На вершине вон той трубы — железной, высокой как мачта, — стоит на спице флюгер-петух, вырезанный из листа тюремного железа. Петух стоит на спице одною ножкою, и хвост у него словно бы развевается на ветру, и шея сильно и вопросительно вытянута вперёд. Так он и смотрит со своей высоты на город — то в одну сторону, то в другую — в зависимости от того, куда его повернёт ветер.
И это единственное украшение всего тюремного городка.
Где-то там, внизу, — горы угля и кочегарка, похожая на чёрную, жуткую пещеру. А вокруг кочегарки — стены, тюремные корпуса с окнами, на которых в лучшем случае надеты решётки, а в худшем — железные жалюзи.
То там, то здесь мелькают зэки, одетые во всё чёрное и лишь изредка — в тёмно-синее. Есть и надзиратели — сержанты сверхсрочной службы и прапорщики (звание пока новое, непривычное, лишь недавно введённое в военный обиход). Есть и офицеры. Солдаты же в недрах зэковского жилмассива — явление исключительно редкое; допуск для них туда практически запрещён.
Для солдат отведена специальная СОЛДАТСКАЯ ЗОНА, где и размещается КОНВОЙНАЯ РОТА — то самое, что нам как раз и нужно. От всего мира она отгорожена наглухо-пренаглухо — и от зэковского, и от незэковского.
Тюрьма в тюрьме.
Впрочем, не так уж и от всего — над территорией роты беспрепятственно и безнаказанно, бесконвойно и безвозмездно сияет голубое и чистое небо с золотым и утренним солнцем.
2
По двору солдатской зоны идут двое: старший лейтенант Тобольцев и капитан Мурдасов.
И, казалось бы, в этом нет ничего особенного — идут, ну и пусть себе идут. Нам-то что? Но дело-то в том, что двадцатисемилетний старший лейтенант есть КОМАНДИР этой самой конвойной роты, а убелённый сединами капитан — всего-навсего командир взвода.
То есть — ПОДЧИНЁННЫЙ этого сопляка!
Потому-то и идут эти двое не просто: один — твёрдою поступью, а другой — то он плетётся сзади, то забегает вперёд, норовя заглянуть в лицо начальнику и засвидетельствовать ему своё нижайшее почтеньице.
Рожа у седого капитана — феноменально гнусная, а голос — заискивающий, хотя и хриплый. Особенно поразительны в этом субъекте резкие переходы от подобострастия к едва скрываемой ненависти.
— Капитан! — говорит молодой офицер. — Твой взвод — это шайка взяточников и аферистов!
— Но, товарищ старший лейтенант, — возражает ему седой капитан, — я же ничего не могу поделать! По штатному расписанию моему взводу положено состоять из одних сверхсрочников, а на сверхсрочную службу в Конвойных Войсках остаются одни только жулики!
— Работать надо с людьми! Перевоспитывать!
— Легко сказать! Да и кто я здесь? Всего лишь командир взвода!
— А я — командир этой роты! И я требую: усмири своих прохвостов, если не хочешь, чтобы я их всех пересажал!
При этих словах молодого командира — старый капитан прямо-таки аж млеет от восторга.
— А с чего вы взяли, товарищ старший лейтенант, что я не хочу?! Да в старые времена — оно только так и делалось! Это сейчас пораспустились! Новые веяния! Курс на новое мышление!.. Да я бы их всех уже бы давно пересажал, а некоторых бы — так и пострелял бы! И новых бы набрал!
Тобольцев и Мурдасов поднимаются по массивным деревянным ступенькам и входят в здание роты — полутораэтажный длинный и нелепый дом.
— Почему бумажки на полу? — кричит Тобольцев. — Убрать! Немедленно!
Какие-то невидимые солдатские голоса отвечают ему словно бы из небытия:
— Будет сделано, товарищ старший лейтенант! Будет сделано.
Тобольцев бросает деловитый и грозный взгляд направо — в сторону солдатской казармы. И круто сворачивает налево — мимо отдающего честь дневального, солдата в парадной форме и со штык-ножом на ремне, стерегущего тумбочку с телефоном и дверь канцелярии.
3
И вот мы в кабинете командира советской конвойной роты.
Обычная канцелярская обстановка, но есть в ней и нечто специфическое, чисто конвойное: это пять бутылок водки и коньяка, шоколад, пакеты со сливочным маслом и сыром, банки с мёдом, с вареньем и ещё бог знает с чем; тут же и несъедобные предметы: искусной работы мундштуки, трубки, портсигары, авторучки, браслеты, ножи с очень красивыми рукоятками.
Тобольцев по-хозяйски подходит к столу и, оглядываясь на притихшего в изумлении капитана, говорит:
— Вот, старик, полюбуйся! Сегодня утром я послал к зэкам солдат, и они за сорок минут обыска изъяли всё это. А твои сверхсрочники и за целый год не принесут мне такой добычи! Неужели они ничего не видят у заключённых?
— Видят, товарищ старший лейтенант! Всё видят! И всё запрещённое — конфискуют! Но только — в свою собственную пользу! И даже со мной не деля… Гм-гм… — капитан запинается. — Да сажать их надо! Сажать! Под трибунал и — сажать и сажать!
Тобольцев тем временем разваливается в кресле с гитарою в руках. Вслух обдумывает полученное предложение:
— Сажать, говоришь? Но ведь это всё-таки не выход. Да и не те нынче времена. Ладно, старик, посмотрел? Иди!
— Есть, товарищ старший лейтенант! — рявкает старый капитан и, развернувшись в строгом соответствии с требованиями Строевого Устава, покидает кабинет. С лицом уже совсем не таким, какое только что видел молодой командир роты. А неузнаваемо другим.
Оставшись один, старший лейтенант перебирает струны, что-то мурлычет себе под нос. На гитаре у него — две переводные картинки: слащавая женская головка и столь же слащавенькие цветочки. Побренчавши и помурлыкавши, командир конвойной роты начинает играть и петь уже по-настоящему. И очень, между прочим, недурственно:
О, где же вы, дни любви,
Дивныя грёзы мои?..
Кабинет командира роты с её непременным портретом Ленина находится как раз на углу тюремного жилмассива, и за окном простирается — вполне приличный городской пейзаж. Улица Достоевского вливается в широкую улицу Аксакова с её трамваями и троллейбусами. Нормальная жизнь нормальных советских людей.