— Корабль-то хороший? — продолжал спрашивать Дионисий.
— Судно доброе, — солидно ответил матрос. — В своем море и на двух мачтах ходит, а для дальнего плаванья — три ставят. Передняя, изволите видеть, фок-мачта, средняя — грот, я задняя — бизань! Такелаж у нас богатый, да и что ни возьми — оснастка корабельных блоков двушкивная, с железной оковкой. От скул и носу, сами видите, здесь, где ноздри корабельные, такие цепи да якоря — глядеть любо! А паруса!
Он все охотнее рассказывал иеромонаху о корабле и знакомил с его устройством.
Дионисий внимательно слушал, сложив полные руки на животе, перебирая белыми пальцами. Неожиданно он спросил:
— Старик, ты великий грешник?
Матрос опешил, с минуту молчал, потом пробурчал недовольно:
— Все мы грешники. Грешу больше в помыслах. Потому занят службой. Самый старый я на корабле, батюшка! Стало быть, дольше других грешу!
— Держись ко мне ближе! Ничего не утаивай, и тебе легче будет, и мне польза. По годам твоим и сознанию будешь ты среди молельщиков корабельных — первый! И в делах вразумишь меня. Не ходил я на кораблях, одни только паруса знаю, — те, которые душу человеческую поднимают, — молитву да проповедь.
Бадеев слушал, и обветренное лицо его делалось то почти испуганным, то сосредоточенно важным. И льстило, и отпугивало его это обращение иеромонаха.
— Из татар я, — как бы в извинение свое промолвил он. — Отец — выкрест.
— Тем больше благодати божьей сподобился, из темноты вышел! — поддержал его Дионисий и, увидав мичмана Новосильского, поднимавшегося по трапу, заторопился:
— К себе пойду.
Живописец Михайлов успел тем временем зарисовать «Мирный» и две показавшиеся ему колоритными фигуры — иеромонаха и старика матроса. Они чем-то походили на обнюхивающих друг друга медведей, а палуба — на подмостки. Сзади поднимался плотный частокол корабельных мачт, и топор на корме, окрашенный заходящим солнцем, светил как месяц.
Мичман Новосильский выкрикнул:
— Вахтенный!
— Здесь, ваше благородие! — вытянулся перед ним Бадеев.
— Если будут спрашивать офицеров, скажи на квартире у командира они, на Галкиной улице. А груз привезут — вызывай подшкипера.
— Слушаю, ваше благородие. Прикажете шлюпку вызвать?
— Вызывай.
Мичман сошел с корабля и через некоторое время уже входил в дом, где жил командир «Мирного». Его встретила Маша, провела в столовую. Там сидели братья Лазаревы, офицеры шлюпов и слушали Беллинсгаузена, только что вернувшегося от царя.
— В беседе с государем обещал я от имени всех служителей не пожалеть сил, дабы путешествие наше увенчалось успехом. Не счел нужным разуверять в том, что не все земли ныне уже открыты. Неоткрытых земель может и не быть на нашем пути. О том маркиз де-Траверсе предварял своим мнением государя. Но мнение это, разделенное мною, не может служить отговоркой. — Беллинсгаузен поднял голову и, как бы стряхивая с себя какое-то оцепенение усталости, вызванное поездкой ко двору и необходимостью повторять уже не раз сказанное, резко спросил: — Не покажется ли кому-нибудь из вас противоречивым изъявленное мною согласие с этим мнением и одновременно требование мое к вам не ослаблять наших усилий в поисках Южной земли?
Офицеры улыбнулись. Им было понятно то, что тяготило Фаддея Фаддеевича. Мог ли он дать царю какие-либо иные заверения? Утверждать, что южный материк существует, значит обязаться его найти; согласиться же с тем, что пройти к этому материку нельзя, — заведомо оставить науку в неведении и себя в бесславии. Не возникает ли настойчивость стремлений из уверенности в той цели, к какой мы стремимся. Однако одни способны из страха извериться в цели, а другие следуют ей из слепого упрямства.
Обо всем этом они часто говорили в своем кругу. Но как вести себя при дворе? Что сказать министру, который, судя по всему, заранее не верит в успех экспедиции?
Михаил Петрович рассмеялся, представив себе разговоры, которые ведут об экспедиции придворные. Передавали, будто один из сенаторов сделал запрос министру: «Способны ли экипажи кораблей жертвовать собой ради нахождения никому ненужных льдов? Не повернут ли они тотчас же обратно из самосохранения? И не сообразнее ли с оными законами самосохранения отправить экипажи на расширение наших земель в Калифорнии? Иначе говоря, держать синицу в руках, а не ловить журавля в небе».
— Больше разговоров — больше сомнений! — заметил Михаил Лазарев. — Сказанное вами государю, Фаддей Фаддеевич, я полагаю, должно отвращать от праздных толков.
Лазарева поддержал Торсом:.
— Трудно было ответить государю иначе. Я подписаться готов под этим.
Беллинсгаузен с облегчением обвел взглядом офицеров и оказал:
— В инструкции, полученной мною, по сему вопросу нет довода для каких-либо сомнений. Вот, разрешите, прочту… «Ежели под первыми меридианами, под коими он — разумею корабль, господа! — пустится к югу, усилия его останутся бесплодными, то он должен возобновить свои покушения под другими и, не упуская ни на минуту из виду главную и важную цель, для коей он отправлен будет, повторяя сие покушение ежечасно, как для открытия земель, так и для приближения к Южному полюсу. Для сего он употребит все удобное время, по наступлении же холода обратится к параллелям, менее удаленным от экватора, и, стараясь следовать путями, не посещенными еще другими мореходцами…»
— Так писали Сарычев и Крузенштерн, — заметил Лазарев.
Беллинсгаузен наклонил голову. Участвовали в составлении инструкции и он, и Лазарев. Сказать ли об этом? Пожалуй, не следует. Уходя в плаванье, хорошо думать о тех, кому в юности следовал во всем, о старейших моряках русского флота. Чувство единства с ними, не назвавшими себя учителями, но являвшимися ими, передалось и ему. И он, служа на Черном море, считал себя приверженным «балтийцам» и, прежде всего, школе Крузенштерна.
Маша стояла у дверей, и Торсон в волнении встретил сторожкий, испытующий взгляд девушки. Она была в городе, слышала, что говорят об экспедиции, и к чувству гордости за брата все больше примешивался страх, который ей не удавалось подавить. Не только штормы и льды, ожидающие корабль, вызывали это безотчетное гнетущее чувство, — все услышанное ею здесь и от брата наполняло ее тревогой, ничто не могло погасить все более возраставшее тягостное недоумение: какой-то маркиз Иван Иванович, царские угодники, петербургские толки, игра мнений, — сколько, оказывается, лежит на пути мореходов не относящихся к плаванью помех!
Глава девятая
Корабли обеих экспедиций отправлялись в одно время. Братья уходили в вояж, оба на край света: Михаил — к югу, Алексей — к северу. Третий — Андрей провожал их, собираясь вскоре отплыть к берегам Новой Земли. О часе выхода уже знали в порту. По приметам моряков в этот день должен был быть на море штиль. Портовое начальство уведомило Адмиралтейство о готовности кораблей к «выходу», Адмиралтейство передало сообщение во дворец, и теперь в Кронштадте ждали приезда царя. Пользуясь оставшимися днями, Михаил Петрович хотел привести на «Мирный» мастера Охтина. «Босс»[4] жил в Кронштадте и на этот раз не имел отношения к экспедиции. Все же показать ему корабль, думалось Лазареву, необходимо.
За день до выхода братья собрались на «Мирном» в холодной, еще не обжитой каюте командира. Михаил Петрович кончал письмо к матери:
«… Будет тебе печально и одиноко, — думай о нас, но не только бури преодолевающих и льдами затертых… Много солнечных гаваней и чудесных земель предстоит нам посетить…»
Так же успокоительно писал и Алексей, искоса поглядывая на брата. Догадавшись, сколь много общего обнаружится в их письмах, рассмеялся:
— Трудно, живя во святом Владимире, представить себе Южный или Северный полюс! Не сумею успокоить, кажется, мать. Не сочинитель я.
— И не надо матери знать всего! — согласился Михаил, оставляя письмо. — А если что случится, матери не говори, — обратился он к Андрею. — Скажи: где-то в дальних странах задержались. Головнин-де на несколько лет опоздал против срока, а все же вернулся!