Литмир - Электронная Библиотека
Надменный временщик, и подлый и коварный,
Монарха хитрый льстец, и друг неблагодарный,
Неистовый тиран родной страны своей…

Возмущение вызывал царский указ о военных поселе­ниях, и Рылеев писал о деревнях, лишенных прежней красоты.

Торсон думал о том, в какое страшное для России вре­мя он уходит в плаванье. Впрочем, он ничего не хотел бы изменить в своей судьбе и с нетерпением ждал, пока по­следние приготовления к плаванию будут завершены, царь примет Беллинсгаузена, посетит корабли, и ничто больше не помешает им выйти в море.

В таком настроении он прибыл на корабль и предста­вился Лазареву.

– Вас хорошо знает Беллинсгаузен! – приветливо сказал ему Михаил Петрович.

– Откуда? Мне не приходилось служить под его началом.

Лазарев помолчал. Откуда же тогда идет ранняя слава о молодом офицере? Угадывая его мысли, Торсон тихо произнес:

– Рыбаков хельсинкских в отсутствие команды ма­тросскому делу обучил, на новый корабль принял. Штра­фов и наказаний за год не имел. Не это ли помнят?

Действительно, об этом случае на флоте толковали на разные лады! Но фамилию офицера Лазарев не запомнил. Теперь, вспоминая слышанное, он удивился:

– Так это вы были! Почли интересным проводить морские ученья с рыбаками? Или каждого матроса хотели знать, как своего человека? Эту задачу считаю на корабле непременной…

– Что не могу на суше, то властен провести на мо­ре! – признался Торсон, что-то не договаривая.

– Как высказали? – переспросил Лазарев.

Торсон в затруднении смотрел на командира, не желая отступать от сказанного и не смея повторить. Он не ре­шался довериться командиру. И хотя ему предстояло два года прожить бок о бок с этим человеком, к которому он питал приязнь, он боялся откровенностью поставить себя и его в неловкое положение: ведь не только командиром «Мирного» был Лазарев, в одном с ним чине, но и пред­ставителем Адмиралтейства, «государевым оком»!..

– Начали, так говорите! – усмехнулся Михаил Пет­рович. – Не хотите ли оказать, что в плаванье вы свобод­нее в ваших отношениях с людьми, чем в обществе, или у себя в поместье… И ближе, простите меня, к мужику, к народу…

– Вот именно, Михаил Петрович! И доносчиков не увижу. – Он говорил о жандармском корпусе. И, помолчав, добавил неожиданно: – Жаль Головнина нет. А то ведь Крузенштерн считал его самым достойным для начальст­вования в экспедиции.

– Вот что, Константин Петрович, – заключил Лаза­рев повеселев, – вы мне ничего не говорите, а выйдем в море – впрямь свободнее станет. Из друзей-то кого пове­ренным в своих делах оставляете? Слыхал я, семьи у вас нет… А поместье, дом? Кто друг-то ваш столичный и попе­читель, от кого рекомендации исходят?

– Кондратий Рылеев! – ответил Торсон с достоин­ством.

Лазарев наклонил голову.

Об управителе канцелярии Российско-американской компании и поэте Рылееве он был наслышан.

ГЛАВА СЕДЬМАЯ

В эти дни молодого казанского ученого Симонова, при­бывшего в столицу для изучения новых астрономических приборов Шуберта, направили из Академии наук на ко­рабль, идущий к высоким широтам. Астроном был второй раз в столице, питал умилявшую его петербургских друзей почтительность к учреждениям Академии, к Адмиралтей­ству и, хотя раньше не собирался уходить в плаванье, наз­начение это принял безропотно, как уготованное ему судьбой. Он не мог даже определить, какое чувство овла­дело им, когда ему сообщили президентское решение. Готовые было сорваться с языка доводы о том, что в Казани некому будет проводить наблюдения за одной из комет, которая вот-вот должна появиться, что дома ждет его невеста и, наконец, что его до одури укачивает в море, – так и не были произнесены. Он стоял перед боль­шим столом секретаря Академии, украшенным с одной стороны бюстом Коперника, с другой – Ломоносова, гля­дел в широкое окно на просторную панораму заново от­страивающейся Петербургской стороны, в недавнем Бере­зового острова, на лодки, снующие возле берега, и в мыс­лях был уже там – оде-то за Южным полюсом. Этот ска­чок в те приближенные мечтой дали произошел раньше, чем возникли возражения, и родил столько заманчивых, мгновенно окрыляющих представлений, что, забыв обо всем, что следовало возразить, ученый пробормотал:

– Там можно будет изучать звезды, за которыми пятьдесят лет назад наблюдал Лакайль. А изменение ко­лебания ртути в барометре – это как раз то, о чем я не­давно писал…

Отдаленное и близкое соединялось. Находящееся где-то в немыслимом отдалении и отчуждении от всего при­вычного вдруг обрело не зыбкие и расплывчатые, а явственные и осязаемые формы. Ученый даже представил себе установленный на берегу телескоп, который должен проверить заключения Лакайля о звездных отсветах. И восторжествовало давнее, привитое наукой самозабвен­ное отношение к Академии.

– Когда отправляться в путь? – спросил он.

– Кажется, недели через две, – произнес секретарь, белесый старичок в парике, с узкими плечами, перетяну­тыми крест-накрест порыжевшими от времени лентами – наградами Екатерины. Ему было жаль астронома и от­того, что нельзя было выразить эту жалость, он стал чрез­мерно важным, хмурился и не мог глядеть ученому в лицо.

– Стало быть, не успею ни собрать вещи, ни про­ститься с домашними?..

– Не успеете, господин Симонов! – согласился секре­тарь. – Будете в Рио-де-Жанейро, благоволите передать академику Лангсдорфу, что присланные им в музеум предметы испорчены дорогой и выставлены быть не могут. Еще напомните ему о присылке живой обезьяны…

Астроном не слушал. Он думал о другом. В прошлый раз, восемнадцатилетним магистром, благодарный попечи­телю своему профессору Разумовскому, он приезжал печатать в столице первое свое сочинение о притяжении одно­родных сфероидов, в котором изложил некоторые поясне­ния лапласовой небесной механики. На одной из дорож­ных станций влюбился в дочь смотрителя. Он не думал, почему на людях, на дороге, a не в городе, застигла его эта любовь и почему девушка из всех путников выбрала именно его. Теперь она ждала своего жениха в Казани. Симонова тяготила мысль о том, что ответит смотритель, когда дочь вновь вернется на станцию и скажет, что лишь через два года заедет за ней жених, возвращаясь откуда-то из заокеанья?

– А может быть, я все же успею съездить в Казань? – повторил ученый.

– Туда три недели пути на перекладных по отличной дороге! – снисходительно объяснил секретарь. – Небось, спешите к невесте? Вы молоды, а молодость нетерпелива и горяча. Впрочем, может ли быть сталь нетерпелив чело­век, отдавший себя звездному пространству?..

Старичок подсмеивался. Маленькая грудь его, увитая лентами, колыхнулась в смехе, и взгляд посветлел.

– Садитесь, молодой человек, – заметил он. – Вы все время стоите предо мной, словно на смотру. Что вас еще интересует?

Астроном знал о секретаре Академии немногое: старик пользовался полным доверием президента, знал на память все труды, адреса и даже родословную российских акаде­миков, вершил дела по канцелярии и принимал молодых ученых. Сам он был архивариус и в этой должности угождал двору изучением материалов о Рюриковичах. Наверное, он мот бы без запинки и с увлечением расска­зать Симонову о жизни любой сестры князя Владимира; он считал ее жизнь не менее важной для познаний прош­лого, чем наблюдение над звездами для будущего. Может быть, по степени отдаленности этих предметов от жизни, он находил что-то общее между собой и астрономом, и по­этому был особо внимателен к ученому.

Боясь как бы сказанное им о молодости не показалось Симонову обидным, он добавит:

– Я не осуждаю, да и никто не осудит вас, особенно из моряков, участвующих в этой экспедиции. Ведь они все, кроме Беллинсгаузена да Завадовского, пожалуй, юноши. На этих кораблях идет сама молодость, а с ней и поэзия, и надежды!..

11
{"b":"28852","o":1}