И далее, для нашего сюжета самое актуальное: «Современные сюжеты… еще и потому не удовлетворяют меня, что им с лихвой хватает части языка, малой его части. Они не пробуждают во мне весь тот великий армянский, что, я почти уверен в этом, спрятан в тайниках моего подсознания, дремлет там — невостребованный, ненужный… Сам я, одним головным усилием, проникнуть туда не могу. Открыть их может только Великое Препятствие, Великая Нужда. Только она может взломать кладовые наследственной языковой памяти».
Не знаю, сумел ли Грант Матевосян найти сюжет, для которого ему потребовался весь родной язык… А вот Евгений Бестужин, впервые опубликовавшийся в 10-й за 2002 год книжке «Знамени», нужный сюжет нашел, и нашел там, где его почему-то никто не искал. Может быть, потому, что находка — из тех, какую надо сначала найти и лишь потому искать:
«Представленная здесь книга была задумана как сочетание некоторых идей с несколькими стилями… Речь идет, по сути дела, о бесконечном царстве духа, заключенном в сосуд конкретного лица, который и через сотни лет можно найти и распечатать, как находят замурованный в стену клад. Надо только соблюдать известную осторожность, чтобы в тот момент, когда кладоискатели откроют крышку, найденные ими сокровища не рассыпались и не обратились в прах, соприкоснувшись с воздухом чужой эпохи».
Замысел, скажем прямо, рискованный, но Бестужину удалось осуществить его почти без потерь. (Недостаточно сохранным, на мой вкус, выглядит только один фрагмент — «Послание мэтра Эсперена к Людовику 11 Анжуйскому по поводу биографии и творений Юка де Брие, прозванного Тюренцем».) Что касается стилистического эксперимента в целом, то он реализован с таким артистизмом, что, читая и перечитывая «Письма без конвертов», я восхищалась не только несомненностью авторского дара и безупречностью исторических реконструкций (и притом реконструкций скрупулезных, а не стилизаций), но и гениальной гибкостью, всемирной отзывчивостью русского литературного языка. Языка, все еще способного (!) изъяснить: лапидарность древнеримской латыни, витийство византийского словесного изографства, джентльменскую выправку деловой переписки по-аглицки, важную (без вальяжности) обстоятельность немецких спорщиков, волхвующую прелесть родимой речи, навсегда «очарованной» прелестью «русского пейзажа», даже если пейзаж, как в последнем из «Писем без конвертов», — всего лишь вереница кленовых деревьев, сопровождающих провинциального учителя по дороге в школу и обратно из года в год и во все времена года:
«Время идет так быстро, что, когда я снова отправляюсь в школу, на улице уже октябрь. Клены стоят наполовину голые, как стропила обрушившихся зданий, — крыши нет, но на разной высоте осталась кусками живая черепица, которая продолжает рдеть, шевелиться и рассыпаться на глазах. Листопад, и без того уже устлавший всю тропинку, ставит на земле последние заплаты: лист, упав в траву, застревает стоймя и коробится кривой розеткой… От этой падалицы на улице… сухой и сладкий дух, какой бывает в коридоре, когда на газетах сушат яблоки; особенно он заметен сейчас, после обеда, когда аллея из конца в конец и наискось прострелена холодным солнцем и вертящиеся на черенках кленовые трилистники светятся насквозь, как осколки витража, а я все не могу надышаться этой острой, пьяной прелостью листвы, сыреющей прохладой вечера, слегка отдающей банным мылом».
Читала-перечитывала и — недоумевала: как могло получиться, что произведение столь безупречной выделки не получило причитающейся ему по праву традиционной для «Знамени» годовой премии за артистизм? Или хотя бы за незаурядный дебют?
Впрочем, знаменцы, похоже, все-таки почувствовали, что дали маху, и год спустя опубликовали «Письмо Евгению Бестужину» от Лидии Иогансон, ведущего научного сотрудника Института физики Земли РАН. Лидия Иогансон сравнивает прозу Евгения Бестужина с «Записками Адриана» Маргерит Юрсенар, грустно шутит: дескать, приятно узнать, что и в наше время где-то живет талантливый человек, к тому же знающий, кто такой Квинт Фабий Максим… Но я цитирую этот документ не только для того, чтобы подкрепить свое мнение о «Письмах без конвертов» мнением читателя, но и потому, что хочу обратить внимание коллег, литературной, так сказать, общественности, вот на какую фразу из письма госпожи Иогансон к Бестужину: «Я по старой привычке слежу за толстыми журналами, хотя так редко находится там что-нибудь такое, что не вызывает досады и недоумения…»
Вот какого просвещенного любителя российской словесности теряют толстые журналы! Читателя, способного угадать в никому не известном авторе художника той же складки, что и Маргерит Юрсенар, знающего, кто такой Фабий Максим и почему женщина из захваченного войсками Ганнибала Тарента так сильно беспокоится за судьбу своего брата, ушедшего из города вместе с Семпронием, а рассказывая ему же о своей связи с офицером вражеской армии, вместо оправдания уточняет: «Он не карфагенец, а уроженец Бруттия»… Казалось бы, характерный для «физиков» западный уклон, но даже это, как выясняется, ничуть не мешает Лидии Иогансон оценить и русскую часть «Писем без конвертов», увидеть в них не просто ряд мастерски выполненных словесных пейзажей, но и «реабилитацию провинции»… (Подозреваю, что «читающая публика» того же высшего состава заглотала и четыре тысячи экземпляров «Лета в Бадене» Леонида Цыпкина, да так быстро, что «НЛО»-издательство тут же запустило второй тираж.)
Уходит настоящий читатель журналов, скудеет подписка… А мы, критики, продолжаем играть в свои постмодернистские постные игры, по выкройкам масслита сшитые и лишь при отделке (тесьма-кнопки-пуговки) слегка приукрашенные с учетом «высокой моды». Вот как Марина Вишневецкая (рекордсменка по части соответствующих операций), удостоенная в прошлом году за свои «Опыты», и прежде всего «Опыт любви», сразу трех литературных премий (Аполлона Григорьева, Ивана Белкина, журнала «Знамя»), описывает сию методику: «Премию за артистизм я принимаю с благодарностью и гордостью… Артистизм — это тонкий, это тончайший слой культуры. Когда мы наносим его на поверхность лица, он называется косметикой. Если столь же тонкий слой артистизма привнести в выражение своих чувств, возникает культура общения. А если сделать еще одно усилие и толику артистизма привнести в свой труд, возникает художественный текст или литературно-художественный журнал».
По иронии судьбы («бывают странные сближения»!) главный из премированных «Опытов» («Опыт любви») опубликован в том же (11-й за 2002 год) номере журнала, что и переписка Пастернака с Роменом Ролланом, и уже одно это не дает никаких оснований проницательному читателю предполагать, будто учредителям журнальной премии неизвестно, что Борис Леонидович придерживался на сей счет иного мнения: «…Есенин был живым, бьющимся комком той артистичности, которую вслед за Пушкиным мы зовем высшим моцартовским началом, моцартовской стихиею».
Казус Вишневецкой можно объяснять по-разному. Но в том, что коллективный разум единогласно проголосовал за сочинение откровенно посредственное да еще и претенциозное, ничего, кроме застарелой усталости от Большой игры в Большой Элитарный роман, не вижу. А где усталость, там и пофигизм…
Предполагаю также, что и серьезная проза охотно, без попыток ревности, почти с облегчением, уже несколько лет назад уступила бы этот жанр масслиту, если бы… не вмешательство в естественный ход вещей его сиятельства Букера.
Попробую разъяснить свою еретическую мысль. Вспомните: российскую словесность, оставшуюся и без погонщиков, и без вожатых, и без тягловой силы, пристегнули к английскому респектабельному Букеру в тот самый момент, когда молодая наша проза, огрызаясь и злясь на засилие «бывших», с трудом выкарабкивалась из-под рухнувших на журнальные страницы тяжелозвонких глыб полусоветского и антисоветского романоподобного, сработанного под Толстого якобы эпоса. На принципиально новый роман в ту пору никто (из вновь пришедших) и не замахивался… Впрочем, на художественное освоение постсоветской нови дебютанты начала 90-х, даже самые талантливые (Ирина Полянская, Ольга Славникова, Борис Евсеев, Олег Павлов), также не кинулись: вышли на подмостки хотя и с апломбом, но все-таки коленками назад (Славникова со «Стрекозой…», Павлов с «Казенной сказкой»). Убеждена: окажись на месте Марка Харитонова (первого из призеров Большого Букера), литератора отменной выучки, ума и вкуса, но совершенно не известного ни широкой публике, ни литературной общественности, любой из общеизвестных и уже заслуженных — Астафьев, Маканин, Петрушевская, — сила воздействия заморского новшества не была бы столь долгосрочной. Потому как соблазн был не в одних лишь премиальных купюрах. Лауреатам Сталинской, а потом и Ленинской премий никто, кроме подонков, в карман, насколько я помню, не заглядывал и завистливым взглядом не провожал. 12 тысяч фунтов в «сундучке Милашевича» не столько реальные деньги, сколько румяная улыбка случая на балу удачи, не рулетка, а чара, в чем-то подобная гипнозу приснопамятной «Чары». Приплюсуйте к сему соблазну «тоску по мировой культуре» — и получите самое то: роман, роман, роман… лонг-лист… шорт-лист… Уж на что, казалось бы, далека от всех этих страстей простодушная Горланова. А ведь и ее захватило! Цитирую (все из той же упомянутой выше беседы с Татьяной Бек):