Первое время жена помалкивала, даже, казалось, стала со мной почти такой же ласковой, как вначале, но однажды потеряла терпение… Какие там были слова, точно не помню, а врать в этом случае как-то не хочется; вообще, кстати, я не встречал подробного, достоверного описания семейной ссоры. Как одно цепляется за другое, как постепенно накаляются эмоции, как люди, еще утром целовавшие друг друга, шептавшие нежнейшие на свете слова, через пару-тройку часов готовы друг друга стереть в порошок. Нет для них тогда злейшего врага, чем собственная супруга или супруг.
Да, из памяти стерлись детали — мои оскорбления, какими я долбил Лизу в ответ на ее оскорбления, которые тоже теперь не восстановить. (После той ссоры, разрыва мы несколько раз сходились, решив забыть все плохое, пытались зажить счастливо и снова ругались и разрывали.) Но последние ее слова остались:
— Ну и не нужен мне тогда такой муж! Убирайся!
— Так, значит? — помню, не особенно удивился я. — Хорошо.
И стал собирать вещички. Жена ушла в комнату (мы ругались на кухне) и стала рыдать… На письменном столе была разложена рукопись повести: одна стопочка — то, что на выброс, другая — что войдет в сокращенный вариант, третья — еще не расчлененный, первоначальный текст.
Сгреб все в кучу, засунул в сумку пишущую машинку «Самсунг», туда же — кое-что из одежды. Сдернув полог-платок, зашел в ванную, вынул из стаканчика зубную щетку…
— Роман, вернись! — крикнула жена, когда я, нагруженный, в пальто, шагал к лифту. — Вернись, давай поговорим!
— Да наговорился я с тобой! — тоже крикнул я. — До блевоты.
Из таксофона позвонил бывшему однокурснику Васе, попросился переночевать. Он разрешил. На следующее утро рассказал ректору Литинститута, где я еще учился тогда, на пятом курсе, что так, мол, и так и мне нужна крыша над головой. Он черкнул коменданту записку, к вечеру я уже устраивался в комнате 612, где когда-то, по преданию, жил Астафьев…
С увлечением, нет, скорее с истовостью вырвавшегося на волю я продолжил переделывать повесть, успевая при этом писать новое.
Потом были примирения и возвращения, новые ссоры, уходы; у меня была Таня, а у жены какой-то Андрей, кажется, бывший фигурист; был развод, а вскоре новое примирение, поездки за город на шашлычки, совместные прогулки с дочкой в Коломенском…
И вот — окончательный разрыв…
Дочку решили оставить на ночь в садике; я, как всегда в эти дни, пришел домой рано, почитал, приготовил ужин, посмотрел телевизор. То и дело взглядывал на будильник. Часовая стрелка ползла все выше и выше — к ночи. Наконец не выдержал, позвонил:
— Ты придешь когда-нибудь? — спросил раздраженно.
— Я в Пен-центре, мы тут готовим синопсис сценария…
— А днем его готовить нельзя?
— Я же тебе объясняла — днем у людей другие дела.
Жена говорила громко, стараясь перекрыть гремящую там у них музыку, чей-то смех.
— Ну давай тусуйся. — Я нажал кнопку «OFF».
Посидел немного, покурил и поехал в этот Пен-центр.
Я никогда там не бывал, хотя адрес на всякий случай в записной книжке имелся.
Дом восемнадцать, строение один отыскался без особых проблем, а строение два — никак. Я метался по Неглинной, где должен был быть Пен-центр, но ничего похожего на него не видел. Какие-то облупленные, низкорослые домишки, совсем непристижные… Или я адрес неправильно записал?
В конце концов сунулся в круглосуточный мебельный салон, что помещался в доме восемнадцать, и спросил про Пен-центр. Юноша в белой сорочке посмотрел на меня непонимающе-изумленно, точно услышал бредятину. «Все с вами ясно», — сказал я и вышел.
По Неглинной просвистывали нечастые уже автомобили, по тротуарам двигались бодрые, как мне казалось, счастливые люди. Весело мигали огоньки, блестели глянцем рекламные щиты, висели, как транспаранты, афиши-растяжки…
Меня будто подтолкнули (да, как это ни банально, литературно звучит) в ближайший к дому восемнадцать малозаметный переулочек. Будто кто-то так направил невидимой сильной рукой: «Тебе вот сюда». И в переулочке я увидел зарешеченную темную арку. Дверь-решетка была приоткрыта. Конечно, вошел. Тоже темный, жутковатый двор, посреди него — силуэт кособокого двухэтажного зданьица. Я достал сигареты, закурил, я как-то сразу успокоился. То есть со спокойной уверенностью понял, что вот-вот и случится окончательное… И решил с удовольствием покурить, как перед казнью, прыжком в бездну, атакой на пулеметы…
Вывески вокруг двери. Да, это Пен-центр, а вот и «Студия „Парадокс“». Ла-адно… Нажал кнопку домофона.
— Вам кого? — спросили из щелки динамика.
Секунду-другую я мялся, потом ответил:
— Елизавету Емельянову. — И на душе стало совсем спокойно.
— Минутку. — В щелке динамика хрустнуло, а потом — мертвая тишина.
Я стоял перед обитой потрепанным дерматином с трещинками дверью, смотрел в какой-то кругляш чуть выше щитка домофона… Наверняка на меня глазеют сейчас и хихикают, а Лиза торопливо одевается, путается в колготках, кофте, юбке… За полминуты, пока домофон молчал, в моей голове прокрутился целый порнофильм, главной героиней которого была любимая мной женщина. И когда он (чертов домофон) запищал, я, опять распаленный, дернул дверь и ринулся внутрь, тут же запнулся о высокий порожек, чуть не упал…
Состояние было, ясно, не для разглядывания окружающего, но внутренность знаменитого Пен-центра поразила. Коротко, на мгновение, зато глубоко. Узкий, как в подводной лодке, коридорчик, неровно оштукатуренные стены, к которым прислонены рейки плинтусов и еще какие-то стройматериалы для бесполезного, косметического, ремонта. Слева — крутая деревянная лестница. И оттуда, сверху, голос Лизы:
— Ром, поднимайся сюда!
Опустив голову, следя за неровностями ступенек, я поднялся на площадку между первым и вторым этажами. Лиза стояла в нескольких шагах выше меня. Утомленная, с сигаретой, глаза красные. Кажется, слегка подпившая. За ее спиной, где-то рядом, слышались голоса, музыка.
— Пошли домой, — сказал я.
— А что такое?
— Ничего… — Слов не находилось, хотя, пока ехал сюда на метро, пока метался по Неглинной, их были на языке сотни и сотни, начиная с обидных, оскорбительных выкриков и кончая разумными, наставительными монологами… И я сумел лишь повторить, но более раздраженно и твердо:
— Пошли домой!
— У меня здесь еще дела…
— Когда ж ты натусуешься?
— Слушай, — Лиза тоже стала раздражаться, — я пять лет просидела дома. Я до тебя занималась кино, у меня были друзья, общение. Из-за тебя, из-за родов, Настьки я потеряла все связи. Сейчас я хочу вернуться, я хочу заниматься любимым делом.
Я хмыкнул:
— Пить пивко в этом сарае хрен знает с кем и лясы точить. Ништяк! Так можно и до старости протусоваться — не надоест.
— Перестань, — лицо ее сморщилось, — мы пишем синопсис…
— Да ладно. Я слышу, что вы там пишете… Пошли домой!
— Я с тобой таким никуда не пойду.
— Да? — Меня затрясло. — Ну тогда — прощай. — Она меня не останавливала…
Я почти бежал к метро и чувствовал небывалую, странную легкость. И, кажется, в первый раз я запел дебильненько-жалостливое, которое почти и не помнил, поэтому досочинял на ходу: «Ты не моя мурлыся, а я не твой Андрейка, ведь у любви у нашей сели батарейки…»
Нет, нечто подобное было когда-то — такая же странная легкость. В восемьдесят четвертом году, в ноябре, в родном азиатско-сибирском Кызыле я принял крещение. Мне было тринадцать. Тайком от родителей… Я тогда много думал о смысле жизни и вот додумался до того, что необходимо верить, а веру начать с крещения (чтоб все как положено). И потом, когда после окончания процедуры меня отпустили из церкви, шагая по морозу с мокрой еще и непокрытой головой (как-то страшно было натянуть на нее, освященную, засаленную кроличью шапку), я почувствовал легкость. Будто ноги не опираются на землю, а просто скользят по ней, и — уверенность, что можно точно так же поскользить по вертикальной стене, по воде…