И еще: невозможно отделаться от мысли о неслучайности встречи Анны Катарины Эммерик именно с поэтом. К моменту их первой беседы лирический дар Брентано обрел вокруг себя внятный, спасительный для художника духовный покров. Он, без сомнения, понимал, что записывает, душа его трепетала. «Но тут я увидела, как сияющий Господь летел через скалы. Земля сотрясалась, и ангел в образе воина, как молния, ринулся с небес на гробницу, отодвинул камень вправо и уселся на него. Сотрясение было так велико, что переносные печки опрокинулись и пламя охватило все вокруг. Увидев это, стражники упали, словно потеряли сознание, и застыли неподвижно, как мертвые. Кассий, ослепленный сиянием, быстро пришел в себя, вошел в гробницу и, приоткрыв немного дверь, ощупал пустые пелены».
Георгий Чистяков. Римские заметки/All’ombra di Roma. М., «Рудомино», 2003, 158 стр.
Не знаю, чье уж решение — издательства или самого автора — обозначить написавшего эту книгу не священником, а просто — писателем. Впрочем, это не важно. В голосе знаменитого московского батюшки (а этот голос я слышу сквозь все «культурологические» пассажи) звучит, скрепляя десятки имен, географические и архитектурные названия, итальянскую и латинскую речь, краски и шумы площадей, — несмолкающее любовное признание великому городу. В который раз, читая книги о. Георгия Чистякова, думаю о своей дерзкой догадке: он может писать, только когда собственный житейский и религиозный опыт соединяется с Промыслительным сигналом. Собственно римских работ, главным образом касающихся литературы, у автора вышло уже немало. Были, как мне помнится, и тексты о Риме. Не было, пожалуй, вот такой «Римской симфонии», где базилика Санта Мария Маджоре соединилась бы с «Римскими элегиями» Гёте, где Тассо вступил бы в разговор с Петраркой, а Микеланджело — с Овидием. Все римское тут замкнулось в некий поэтический круг и снова распахнулось в мир.
Почти за каждым шагом — по римским камням, за каждым взглядом на витраж, византийскую икону или древнюю книгу, за каждым подарком благодарной памяти, подсказывающей строки поэтов, у о. Георгия стоит Россия. В церкви св. Бонифация и Алексия (человека Божия, как его у нас называют) о. Георгий думает о том, что, когда святой Алексий вернулся из странствий по миру и жил здесь неподалеку, под лестницей, четвертый век только-только переходил в пятый. «За тысячу лет после того, как был основан Рим, и за семьсот пятьдесят лет до основания Москвы. За тысячу лет до Андрея Рублева. Все-таки как же недавно началась наша, российская, история!..» И — подойдя к иконе Божьей Матери: «Я смотрел на эту икону, казалось мне, что совсем не в Риме, а действительно где-то в деревне моего детства, в каком-нибудь подмосковном храме, затерянном в пойме Москвы-реки, молюсь я сейчас…»
Это не записки оттуда. Это скорее письмо — туда, благодарность так много впитавшему и так много породившему вечному городу за его чудесную помощь в нескончаемом строительстве души современного человека. К жанру историко-литературного очерка эти записки я отнести не смог: иные страницы, кажется, пахнут капуччино и лавром.
В какой-то давнишней детской книге говорилось о том, что в сердце некоторых людей таинственным образом вмещается весь мир. И тогда человек начинает видеть еще что-то — сквозь многократно описанные камни и времена — силой благодарного знания и неуспокоенного горячего чувства. Такой человек может и не быть священником, но мне повстречался именно священник.
Елена Игнатова. Записки о Петербурге. Жизнеописание города со времени его основания до 40-х годов XX века. СПб., «Амфора», 2003, 808 стр.
Почти все вышесказанное по части благодарности и любви относится и к этому огромному тому. Мне хотелось сравнить записки Игнатовой с книгой Соломона Волкова, о которой уже писали в «Новом мире», но приобрести ее я не успел: Волков распродан. А Игнатова на прилавках еще есть. Автор, известная ленинградская поэтесса, уже давно живет в Израиле, в родной город наведывается раз в год. А любит его и думает о его прошлом, по-моему, 24 часа в сутки. Том состоит из двух книг: первая, запечатлевшая дореволюционную эпоху, писалась в середине 90-х; вторая, доводящая повествование до финской войны, была закончена год назад. Под текстом: «Иерусалим — С.-Петербург».
Мемуары, дневники, газеты и письма, уличные разговоры и собственные впечатления плюс строгий хронологический каркас позволили Игнатовой создать очень объективную и вместе с тем глубоко личную книгу. Имена таких краеведов, как Валентин Курбатов и Николай Анциферов, в аннотации не случайны. Не случайно и то, что большая часть текста посвящена XX веку. Жесткая и горькая получилась вещь: в питерском воздухе всегда как-то особенно сильно пахло бедой, неблагополучием, гибелью. Игнатовский опыт документально-художественного исследования напомнил мне чем-то, как ни странно, солженицынский «Архипелаг ГУЛАГ». Не только композицией, но и обнаженностью, нервностью ритма. И еще — пластичным вплетением мелких, но важных контрапунктных деталей в общее полотно. Как и в книге отца Георгия, автор находится рядом со своим читателем: отношением, переживанием, непосредственной, иной раз — пылкой реакцией на прошедшее, но отнюдь не превратившееся в музейную экспозицию время.
Кстати, среди свидетелей и свидетельств много обращений к Чуковскому. Такого обильного и уместного цитирования дневника К. Ч. я еще не встречал. Читая вторую книгу (20-е годы), все время вспоминал блоковскую записочку Чуковскому, вклеенную им в свой рукописный альманах. Критик попросил поэта сообщить, есть ли особая эмоциональная окраска у тех или иных звуков. И получил ответ: «Было бы кощунственно и лживо припоминать рассудком звуки в беззвучном пространстве». Игнатовой удалось озвучить это пространство, в ее полифонии ведущими эмоциями оказались горечь и боль.
Под Воронихинскими сводами. Стихи и воспоминания. СПб., издательство журнала «Нева», 2003, 576 стр.
Сборник составил поэт, прозаик и переводчик Владимир Британишский. Здесь представлены 27 авторов — участников знаменитого ЛИТО ленинградского Горного института, руководимого поэтом Глебом Семеновым. Некоторые воспоминания написаны давно, другие — для этой книги. Получился портрет времени, портрет всех вместе и (авто)портрет каждого. Всё благодарно и пристрастно держит друг друга. Нетрудно догадаться: без Глеба Сергеевича Семенова этой истории не было бы.
То есть и Битов, и Горбовский, и Городницкий, и Агеев, и Куклин никуда бы не делись. Как говорится, можно жить без школ, учителей и без прививок. Тем не менее, судя по истории ЛИТО, его участники считают, что им повезло.
Хорошо, что рядом с теми, кто «на слуху», — остальные, «негромкие». Все вместе своими стихотворными посвящениями друг другу, своим долговременным или коротким участием в общем деле, «ГЛЕБгвардия СЕМЕНОВского полка», противостояли мертвому «совписовскому» коллективизму. Теперь они, разбросанные по странам и городам, без конца вспоминают главное, чему незаметно и прочно научило их то расширяющееся, то сужающееся содружество опытных и начинающих литераторов: уверенности в своей правоте, умению постоять за нее, необходимости последовательного движения к «воплощению». Трудное, но счастливое бремя ответственности оставалось, естественно, у учителя.
«…Глеб не жалел для нас времени. Он стал первым человеком, которому оказалась интересна моя душа, моя судьба, который отнесся ко мне искренне, человечно, без тайной корысти или подвоха, первым человеком, который нечто понял во мне и захотел, чтобы это нечто воплотилось в жизнь, чтобы я состоялась…» (Лина Глебова).
Здесь рассказывают и об ушедших. Запоминается маленькое эссе Александра Кушнера о талантливом поэте, участнике литобъединения Якове Виньковецком. Воспоминанию предшествует (в поэтическом разделе) почти полувековой давности стихотворная благодарность Кушнера своим знакомым, которым можно было позвонить в минуты тоски, чтобы на вопрос «как дела?» тебе ответили — «ничего». «И за обычными словами / Была такая доброта, / Как будто Бог стоял за вами / И вам подсказывал тогда».