Несмотря на то что ориентация «Эпилога» в полной мере соответствует характеристике Хамуталь Бар-Йосеф, это еврейский роман, и вовсе не только потому, что написан на иврите[15]. Конечно, человек с сознанием, подобным меировскому, мог бы жить где-нибудь и в Амстердаме, да только ведь сознание не существует само по себе: в Амстердаме и климат иной, и микроэлементы в почве другие.
Герой Шабтая — интеллигент, левый, секулярный, с постсионистским сознанием. Очень специфический психологический феномен, тель-авивский эндемик, явление чисто национальное. Идея выдохлась и стала нерелевантна. Мать Меира с грустью ощущает утрату идеалов юности и связанной с ними особой эмоциональной атмосферы. Сам Меир, во всяком случае каким мы видим его в переживании своего эпилога, никаких идеалов не утратил — создается впечатление, что их как бы и не было. Мать приехала в страну, которая действительно была для нее Страной Обетованной; для рожденного здесь Меира это словосочетание — привычное и бессодержательное словесное клише.
Мысль о смерти приходит Меиру в голову в возрасте сорока двух лет. Приход к власти Ликуда во главе с Бегином (семьдесят седьмой год) обсуждается в романе как свежее событие. Таким образом, родился Меир, видимо, в тридцать пятом или, как Шабтай, в тридцать четвертом. Меир был мальчиком, когда Роммель рвался к Палестине, подростком — когда провозглашено государство Израиль (уже через две недели танки бригадного генерала Мухаммада Нагиба стояли в двадцати верстах от Тель-Авива); Меир, надо думать, участвовал в трех войнах: в Синайской компании (1956), в Шестидневной войне (1967) и в Войне Судного дня (1973). Не мог не участвовать, по умолчанию участвовал, иначе это было бы как-то автором оговорено. Казалось бы, все это должно стать огромным личностным переживанием — ничуть не бывало! Даже мимолетной тенью не пролетело. Нацисты уничтожили шесть миллионов. В начале шестидесятых в Аргентине поймали Эйхмана, судили в Иерусалиме, на процессе опять актуализировался весь этот ужас. Никак не затронуло. Жил в параллельном мире. Из исторических событий вспоминает только бомбардировку Тель-Авива итальянцами в сороковом, и то мимоходом, и то только потому, что связано с бабушкой. Посетил сей мир в его минуты роковые — и как бы и не посещал. Прошел, не заметив, как через чужую комнату. Тотальное отчуждение. «Вот еврей, а нормальный человек!»
В сознании Меира отсутствуют какие бы то ни было историко-культурные еврейские коннотации. Это как раз естественно и понятно. Для людей его ниши история только и началась с сионизма, то, что было до, зачеркнуть, забыть, отряхнуть прах ложных ценностей, начать заново — пафос предшествующего поколения (хотя у матери все-таки сохраняется сантимент по местечку). С другой стороны, отцы основатели не любили синагогу, но учились в хедере, не любили местечко, но сами были местечковые жители. То, что они хотели зачеркнуть и забыть, сидело у них в головах и сердцах. У них — не у Меира. Страсть и пафос того поколения не имеют к нему никакого отношения. Хотели создать нового еврея, свободного от галутных комплексов, — результат получился довольно неожиданный.
Интересно другое. И позитивный сионистский пафос: герои, мифы, великие свершения — и он тоже не имеет к Меиру никакого отношения.
Меир может, конечно, повторить вслед за матерью: Бегин — шут гороховый, но это повторение машинально и лишено материнской горечи. Если для нее пришедший к власти Ликуд — это становящаяся чужой страна ее выбора, ее юности, ее любви, это земля, уходящая из-под ног, то для Меира хотя и малоприятное, но далекое и не слишком задевающее его обстоятельство на внешней оболочке жизни. Меир кардинально вне истории — даже недавней. Спасибо бабушке: благодаря ей в романе сохранилась хотя бы бомбардировка.
Однако контекст, не существующий для героя, существует для читателя. Заданным по умолчанию фоном до предела суженного сознания Меира служат тектонические исторические события, которые пережили люди его поколения, да и вся история еврейского народа. И это несовпадение текста и контекста сообщает роману еще одно измерение. Исторический контекст содержится не только в головах читателей, но и в самом романе. Правда, довольно опосредованным образом: он зафиксирован в тель-авивской топонимике, постоянно пребывающей на страницах «Эпилога», — роман буквально насыщен ею. Писатель столь скрупулезно протоколирует все передвижения своего героя по городу, что клуб любителей Шабтая может сегодня водить экскурсии по следам Меира. «Эпилог» надо бы издавать с картой Тель-Авива, подобно тому как издают «Улисса» с картой Дублина. Я не случайно вспомнил «Улисса»: роман Джойса отбрасывает на «Эпилог» свою тень.
Тель-Авив — первый еврейский город, построенный за истекшие две тысячи лет. Очень молодой город, не отпраздновавший еще вековой юбилей. Построенный на пустом месте, в чистом поле или, точнее уж, на чистом пляже, с чистого листа, не отягощенный прошлым, он был реализацией большой сионистской мечты о новой еврейской жизни. Здесь ничего не надо было перестраивать и переименовывать, здесь не было исторических мест, все создавалось с нуля, как и та новая еврейская жизнь, которую они хотели построить на вновь обретенной обетованной земле. Естественно, тель-авивская топонимика стала выражением сионистской агиографии, слегка разбавленной великими именами далекого прошлого и библейскими именами.
Вообще проекция истории и культуры на топонимическую плоскость создает причудливую картину, сплошь и рядом оксюморонные сочетания: имена из разных миров, противоположности не примиряются, не снимаются, а просто существуют вместе, как нечто само собой разумеющееся. Для Меира (а впрочем, для кого нет?) увековеченные в названиях имена — археологические окаменелости, пустые топонимические оболочки, давным-давно покинутые животворящим духом. Имена не людей, а улиц, только улиц: «Он… пересек Гордон и отправился к родителям». Я назову для примера несколько обессмысленных имен, которые ассоциируются у Меира с домами, друзьями, родителями, воспоминаниями, но только не с людьми, ставшими названиями улиц.
Вот случайно попавшиеся мне на глаза на первых страницах романа герои городской топонимики. Борохов, синтезировавший марксизм с сионизмом. Гордон — толстовец, обличитель марксизма, мистик физического труда на Земле Израиля. Смоленскин, утверждавший, что евреи — народ духа и физическая работа на земле им исторически противопоказана. Праотец Иаков. Эмиль Золя (не за литературные заслуги, а как дрейфусар). Раши — средневековый комментатор Библии и Талмуда. Генерал Алленби, выбивший турок в Первую мировую с территории Страны Израиля. Пинскер, выдвинувший идею создания еврейского государства задолго до Герцля. Дизенгоф — в юности народоволец (арест, тюрьма), один из основателей и первый мэр Тель-Авива. Фришман, переведший на иврит («истинно библейским стилем») «Так говорит Заратустра». Хоз — лидер социалистического рабочего движения, создатель первых отрядов еврейской самообороны в Стране Израиля, офицер турецкой армии, дезертировавший и приговоренный к смертной казни, пионер израильской авиации, вице-мэр Тель-Авива.
Тель-авивская топонимика сама по себе порождает контекст большой и напряженной жизни. Для знающего читателя называние этих имен создает в описаниях перемещений Меира сильный контраст: буря, борьба, пафос обновления, воля к культуре, готовность к действию и жертвам — и герметичная частная жизнь, замкнутая на себя, безвольная, бесцельная, вялая, скучная. Хоть и еврей, а нормальный человек. Недвижная вода, полный штиль, цепкие водоросли, поникшие паруса, мертвые корабли. Книгу «Саргассово море» подбросил Меиру Шабтай: читай, приятель, о собственной жизни.
Некоторые считают, что Тель-Авив пустой, интернациональный, безликий и бездушный город, каких пропасть в разных местах земли. Это не так. У Тель-Авива есть свое лицо, душа, красота, обаяние, поэзия. Своя ноосфера, где Шабтай и Меир пируют теперь и щелкают орешки вместе с генералом Алленби, Иаковом, Эмилем Золя и Гордоном.