Возвратившись домой, Розанов долго мыл руки пемзой и даже прополоскал рот спиртом.
После «немецкой педиатрии» и бациллофобии Розанов потерял девственность только в двадцать три года, с сорокалетней размахайкой. Как честный человек, женился. Размахайка была умеренной садисткой, любила бить партнеров по щекам, царапать спину ногтями. Из-за «педиатрии» никто этого не понимал. Вместо того чтобы переломать сучке пару ребер и спустить с лестницы, цивилизованные самцы уныло терпели сексуальное хулиганство. Смиренно плакали перед фотографией, просили неизвестно за что прощения, дарили цветы…
У размахайки для мужа было два устойчивых прозвища: «м…ла грешный» и «хорек вонючий». По утрам «хорек», чтобы скрыть слезы ночных унижений, долго плескался у рукомойника…
В конце концов Розанов нашел «колоду» — некрасивую вдову, тоже русскую, но не наглую, а пуганую. В постели она его благодарно боялась, днем же, по обычаю русских баб, иногда поддразнивала, но сторожко, всегда понимая, кто она и кто хозяин. «Хозяин» в благоприятной обстановке немного разгулялся и время от времени позволял себе жалкие литературные эскапады вроде абстрактных разглагольствований о свободной любви. От критики коллег-недодекадентов прятался за широкую спину «колоды». В общем, Розанов никогда никого так и не любил, до конца жизни оставаясь сексуально забитым интеллигентом. Детишки вот спасали многое. Куря в постели и смотря в потолок, он себя успокаивал:
— А что, ничего. Дети хорошие. Да и сифилисом не заболел.
Карьера Розанова тоже, по его мнению, наладилась. Проработав долгие годы провинциальным учителем и затем мелким столичным чиновником, он в конце концов оказался литературным талантом и смог жить на зарабатываемые гонорары. Определить его взгляды, впрочем, было весьма трудно. Постепенно все сошлись на том, что Розанов «парадоксалист». На самом деле его тексты были просто мыслями вслух необыкновенно умного человека. Точнее, физически необыкновенно умного и идеологически необыкновенно забитого. Это сочетание ума и забитости и придавало текстам Розанова истинный трагизм — неотъемлемое свойство любой гениальности.
В сентябре 1917 года, понимая, что все кончено, Розанов уехал из столицы в Сергиев Посад. Вскоре начался голод. Василий Васильевич терпел до последнего, но в конце концов покусился на святая святых — решил продать часть нумизматической коллекции. Для продажи отобрал монеты с умом — дубликаты, но ценные — из золота. Тщательно упаковал, составил подробный ценник. Отрекомендовавшись в предварительном письме Константиновым, поехал в Москву к известному коллекционеру Кармаго. Кармаго имел бронь от Моссовета и активно скупал ценности у «недорезанных буржуев».
Москва встретила Розанова неприветливо. Вокзал превратился в огромный азиатский базар. Из его круговерти он выбирался почти час: обходил какие-то заборы, рытвины, кучи мусора, вповалку лежащих людей, невесть откуда появившиеся ларьки и бараки. Розанов заметил, что после революции люди разучились ходить прямо. Всех вело в сторону, каждый норовил обойти другого и был перекошен какой-то неудобоносимой кладью. Часто люди натыкались друг на друга, столкнувшись, сцеплялись как репейники и начинали драться. Казалось, мир сошел с ума. Пошел Бирнамский лес, и каждое дерево этого леса считало себя человеком, а окружающие живые заросли — взбесившимися деревьями, которые надо любой ценой обогнать, обойти, обмануть.
За пределами вокзала, на улицах, больше всего поразили крашеные матросы. На всех был толстый слой пудры, у многих — подведенные брови, накрашенные губы, даже румяна на щеках. С обозленными лицами, винтовками, пулеметными лентами и бомбами они напоминали каких-то фантастических, злых клоунов.
«Невероятно, — подумал Розанов. — Пройдет год, и никто в это не поверит».
Вскоре «Константинов» подошел к особняку Кармаго…
Начали резко. Кармаго развернул сверток, почти не глядя хмыкнул: фальшь.
Розанов вспыхнул как рак: позвольте…
Кармаго блеснул пенсне:
— Если не ошибаюсь, господин Розанов? Знаете, как мы между себя вас звали? Васька-дурачок. За вас люди боролись. Постоянно кормилось три мастера. Два из Одессы, один из Харькова.
Розанов растерянно захлопал глазами.
— Позвольте, я же советовался у специалистов…
— У Яшки Эрлихмана? Этот насоветует.
— Господи, господи. Что же делать? Семья голодает. В конце концов, это золото.
— Золото? — хмыкнул Кармаго. — Самоварное! Я же вам говорю: Васька-дурачок. То есть не просто подделки, а подделки дешевые. Вы никогда не задумывались, почему монеты вам продавались всегда в полтора-два раза дешевле коллекционной стоимости?
— Но ведь я не с улицы, у меня связи…
— Какие связи? Вы что, великий князь? Так… бумагомарака.
Вдруг Розанов обхватил голову руками и заплакал. Хозяин, не ожидавший такой реакции, замер на полуслове. Не разбирая дороги, натыкаясь на выступающие углы дорогой мебели, Василий Васильевич бросился к выходу…
Кармаго схватил забытый на столе сверток, ринулся вслед за гостем:
— Вы все-таки возьмите. Право, не ожидал, что так. Что, совсем денег нет?
— Господи, я же всё… все деньги на это. — Посетитель безуспешно дергал ручку входной двери. — Я же хорошо зарабатывал. Думал, развлечение. И для науки полезно, и на черный день. — Розанов остановился, как утопающий хватаясь за соломинку: — Позвольте, я ведь несколько монет продал, даже с барышом. И Эрлихману.
— Так я и говорю — с вас кормились. Зачем же резать курицу, несущую золотые яйца. Вы один троим половину годового дохода обеспечивали… Знаете, по большому счету скажу: какие вообще «древние монеты»? Не было никаких монет в Древней Греции. Дай бог тысячу лет монеты появились, и то навряд ли. Я думаю, лет пятьсот. Сами подумайте. Две с половиной тысячи лет, а многие чуть ли не на вес продают.
— Так это же деньги, денежная масса. Особенно мелочь. Римские сестерции тоннами должны сохраниться.
— Да какими тоннами. За двести лет все в пыль стирается. За сто. Много вы хороших монет столетней давности видели? Я — очень мало, и то, полагаю, большинство фальшь. А уж античность… Хорошая подделка из настоящего золота — это и есть подлинник. Конечно, если сделана до начала прошлого века.
Розанов схватился за сердце, сполз на прислоненную к стене банкетку.
— Что, совсем есть нечего? Дети?
— Шестеро, жена больная. Я больной. Господи, Господи, за что.
— Знаете, вот что. Подождите. — Кармаго вышел из прихожей в кабинет, вернулся и, кашлянув, дал Розанову два полуимпериала. — Этого на месяц должно хватить. Не обижайтесь на меня. Я злой человек, нехороший человек. У меня вчера брата на улице убили. Четверо детей осталось. Нас всех убьют. Мы интеллигенты, и нас убьют. Возьмите монетки.
В полубессознательном состоянии Розанов опустил золото в карман пальто, вышел на улицу. Тяжелый сверток выбросил под забор, не помня себя, как-то добрел до вокзала. Извозчиков в городе давно не было.
В поезде Розанову приснился 1903 год и Чехов. Чехов грустно смотрел на Розанова сверху вниз и говорил бархатным глубоким голосом:
— Ах, Василий Васильевич. Вы даже не представляете, как будут жить люди через двести лет. Какой это будет математически совершенный и эстетически прекрасный мир. Из 2103 года 2003 будет представляться примитивной архаикой, стоящей лишь на пороге смутно угадываемых удивительных чудес. Мы же в своем 1903 предстанем троглодитами, о нас просто никто не вспомнит. Ведь современный цивилизованный мир не обеспокоен бытием туземцев Патагонии или Конго. Кому мы будем там нужны со своими несчастиями и болезнями.
И Розанов почему-то чувствовал себя нашкодившим гимназистом, стоящим перед величественно-счастливым Димитропуло.
От нахлынувшего чувства вины Розанов резко проснулся, засунул руку в карман пальто — нащупать полуимпериалы. Карман был аккуратно срезан.
Несчастный старик еле-еле добрел до дома, упал на кровать. Неделю лежал повернувшись к стене, молчал. На расспросы домашних буркнул, что деньги украли на вокзале.