…Не эта ль бездна открывалась
Пророкам в их бесстрашных снах?
…Быть может, у листвы зеленой
Храбрее и мудрее сны?
О чем мечтали анемоны,
Вчерашним ветром сметены?
Пригодиться своим ближним
Корней Чуковский — Лидия Чуковская. Переписка. 1912–1969. Вступительная статья С. А. Лурье, комментарии и подготовка текста Е. Ц. Чуковской, Ж. О. Хавкиной. М., «Новое литературное обозрение», 2003, 592 стр
Весной 1945 года, прочитав рукопись вступления к детгизовскому изданию «Былого и дум» Герцена (которое, кстати, в свет так и не вышло), литератор Корней Чуковский отправил автору предисловия, своей старшей дочери Лидии Чуковской, письмо профессионального содержания.
«Милая Лида. Можно ли начинать статью с самого неинтересного для нынешнего молодого читателя — со своеобразия формы данного произведения? Детей нигде не учили любить форму, понимать, что в ней душа данной книги, — и вдруг ты с первого же абзаца говоришь „о необычности построения“. Это нужно в конец или где-нибудь поближе к концу».
Думая о прочитанном томе, состоящем из почти полутысячи писем, хочется начать именно с формы. Оба автора этой книги прожили долгие жизни. Земные сроки их судеб почти одинаковы: Лида прожила на один год больше отца, но пережила его на двадцать семь лет. Он скончался в 1969-м, она — в 1996-м. Но я не о том, как странно-причудливо выглядят их последние даты, если поставить их рядом.
Я об их привычных, годами сложившихся личных формах существования. Они оба, как справедливо написал в своей яркой вступительной статье критик Самуил Лурье, смотрели на жизнь из литературы. Отношение к написанному тексту считалось священным: оба не любили словесных публичных импровизаций. Любой, даже самый «малозначительный», текст вынашивался, выверялся и отшлифовывался в соответствии с ритмом и смыслом сказанного. Импровизированных выступлений Чуковского практически не существует, если не считать (это уже подвиг кинорежиссера) нескольких реплик в документальном фильме «Чукоккала» (1970) — кстати, последних кадрах, запечатлевших Корнея Ивановича. Что же до Лидии Корнеевны, то, например, в жанре интервью она потрудилась лишь однажды, когда в начале перестройки беседовала с критиком Аллой Латыниной для «Московских новостей». Однако, насколько я знаю, магнитофонной записи этой беседы не существует: на сформулированные вопросы давались четкие письменные ответы[3].
Тем удивительнее, ценнее читать эти послания, которые весьма часто диктовали не соображения композиции и доказательный ряд, но дыхание и ритм бессовестного и беспощадного времени. В своем большинстве это, конечно, и у него и у нее — подлинные и высокие образцы эпистолярной формы. Но сама российская жизнь, накладывающиеся одна на другую немыслимые эпохи, личные и общественные трагедии и победы вносили в сочетания слов иной, уходящий за слова смысл. Иногда в письме или короткой записке начинали звучать совершенно невыразимые ноты, выпадавшие из «обязательного» реестра. Слова не хотели, не могли рождаться, места истолкованию не было. И если слова подыскивались, они лишь отражали чувства, переживаемые отцом и дочерью, — отражали как бы единой плотью, одинаково.
…В 1939 году, хлопоча об арестованном зяте, физике Матвее Бронштейне, еще не зная, что зять уже убит, Корней Иванович волшебным образом попадает сначала домой, а потом и на прием к всевластному председателю Военной коллегии Верховного суда — В. В. Ульриху. Волшебным, потому что Чуковского узнали в учреждении: сердобольная чиновница, опознавшая знаменитого сказочника, кидает ему бумажный комок с домашним телефоном властителя. Чуковский начинает ходить и узнавать. С ответами тянут. Тем временем дочь, справедливо понимая, что «В. В. не будет принимать тебя до бесконечности — надо знать, чего мы просим», составляет в письме отцу список вопросов к Ульриху. Надо бы выяснить географический и почтовый адрес высланного мужа и зятя, распорядиться о разрешении посылок, похлопотать об использовании арестованного родственника по специальности… Она еще предполагает, что надо пойти и к самому Вышинскому, безотлагательно, до начала лета.
И — ее последние строки: «…Понимаешь? Очень дрожат руки. Кончу потом».
Через полгода мучений (я насчитал пять походов в коллегию) отец смог наконец дождаться определенности: «Дорогая Лидочка. Мне больно писать тебе об этом, но я теперь узнал наверняка, что Матвея Петровича нет в живых. Значит, хлопотать уже не о чем. У меня дрожат руки, и больше ничего я писать не могу».
Их переписка началась еще при царском режиме, длилась через революции и войны, через мясорубки и «оттепели», через новые «похолодания», самообманы, прозрения и надежды. Больше половины писем, понятно, фильтровались бдительными перлюстраторами.
В августе 1941-го отец пишет ей из Переделкина в Чистополь: «Как живете вы? Напиши подробно. Чтобы письмо дошло, нужно начинать его словами „Мы живем отлично, радуемся счастливой жизни, но…“ и дальнейшее любого содержания. Так делает Боба, все его письма доходят…». В те же месяцы младшего сына, Бориса Чуковского, убили в бою.
Когда в 1926 году арестованная («в поисках мировоззрения» — на самом деле за то, что не донесла на подругу, увлекшуюся «подлинно мыслящими пролетариями») и мягко сосланная на три года в Саратов[4] Лидия Корнеевна начала удивляться, что письма от родных долго не приходят, а потом сваливаются целыми пачками, ссыльные объяснили ей, что сотрудникам ГПУ лень читать по письму, проще накапливать.
Еще ранее, в сентябре 1921-го, из организованной Чуковским художественной колонии Холомки Лида написала отцу в Петербург: «Когда ты приедешь? Меня этот вопрос двояко интересует: во-первых, я, конечно, страстно желаю тебя поскорее увидеть, а во-вторых, страстно желаю поскорее увидеть Питер. Что в Питере? <…> Получила <…> письмо с подробностями о смерти Блока. Лозинский рассказывал подробности другой смерти. Напиши об этом все, что можно».
«Другая смерть» — это Гумилев. Спустя много лет выяснится, что гневное, наотмашь красноречивое (неоконченное и, по-видимому, неотправленное) обращение к тогдашним властям по поводу расстрела поэта написал — от лица коллегии издательства «Всемирной литературы» — именно Чуковский. Сейчас оно опубликовано и может послужить полезным подспорьем в рассуждениях о «внутреннем конформизме» иных советских писателей. Например, того же Корнея Ивановича.
Это были очень родные, очень близкие и очень разные люди. Но так и должно быть. Возвращаясь к эзопову языку и навязшей формуле «отцов-детей», остается только изумляться тому, как терпеливо в конце 30-х отец уговаривал дочь: «Мне кажется, тебе нужно будет дня на два съездить в Ленинград, побывать на квартире (где дочь жила с мужем, где Чуковский присутствовал при обыске. — П. К.) и уехать от тамошнего климата куда-н<и>б<удь> под Москву».
Этим призывом он спас ее. Сегодня опубликованы документы (они представлены и в подробнейших, стереоскопических комментариях) об «оформлении ареста писательницы Лидии Корнеевны Чуковской». Когда она затем поехала в Киев, к родителям мужа, он мягко просил ее уехать «отдохнуть» в Ялту. Он тревожился, что к ней в Киев приходит большая почта (понимая, что это привлечет внимание органов). Она писала в ответ яростные письма, «угрожая» возвратом в родной город.
Какой сумасшедший Шекспир описал это?!
В ноябре 1938-го Корней Иванович, уже вовсю хлопочущий об арестованной сотруднице маршаковского Детгиза и подруге Л. К. — Александре Любарской, сообщает дочери: «Тут ходят очень благоприятные сведения, которым боюсь поверить, — так они хороши…» Речь идет о слухах насчет возможного снятия Ежова. Лидия Корнеевна, которая, по словам Ахматовой, чудом уцелела, как стакан после разгрома в посудной лавке, вернулась в свой город. Вернулась писать легендарную «Софью Петровну», повесть о Большом терроре в одной отдельной стране и в одной отдельно взятой судьбе, о добровольном самоослеплении одного из миллионов граждан этой страны. Она еще не сообщила отцу о том, что закончила новую вещь, что написала ее за два месяца, — пока она посылает ему, как это нередко было, свое новое лирическое стихотворение: